Выбрать главу

В треугольнике, описанном ее бюстом и рукой, тянется пригородный тулонский пейзаж. Я подремываю, просыпаясь на каждой кочке.

И вдруг мои глаза распахиваются. Что я вижу? В рамке женского тела видна небольшая сломанная клетка, продолговатая и низкая, — дети сплетают такие из соломы и сажают туда кузнечиков. Она висит в воздухе, вокруг пустое пространство. Что это? Мое сердце начинает биться. Эта выпотрошенная клетка... Неужели?.. Да, это он, это Парфенон!

Я хочу крикнуть Паспарту: «Смотри... Парфенон!» И не решаюсь. Наверняка он заметил. Почему так спокойны все эти люди? Почему продолжают сидеть? Почему не вскакивают, не кричат громким криком что-нибудь вроде Thalassa, как их предки?

Я забыл, что Акрополь впечатляет их не больше, чем нас Эйфелева башня. И молча, напрягшись, смотрю, как подскакивает под локтем девушки эта клетка, где афиняне держали в заточении Минерву, кузнечика с греческой скалы.

Клетка открылась, Минерва сбежала, а в вышине — на этот раз любопытные задирают головы — самолет (уж не Меркурий ли, бог торговли?) пролетает над клеткой и исчезает в небе.

Парфенон теперь невидим. Начинаются Афины и их предместья. Конечная остановка. Я выхожу на площади Согласия, нарочито броской, исчерченной трамвайными путями, пестрой от реклам. Паспарту знакомит меня с полицейским из нашей колымаги: этот славный малый, ребенок-великан, как раз учит французский и вызывается сопровождать нас до двух часов дня.

В два ему возвращаться на службу.

Почему нет? И вот, следуя за полицейским и чувствуя уважение к себе, мы стремительно осматриваем подвижный город, где растет перец, и пробегаем по музею с красной стеной и колоннами.

Толпу радует узнавание. Поэтов — познание. Вопреки инстинкту, который направляет туристов к достопримечательностям, известным по фотографиям, нас влечет то, что неизвестно и чего мы еще нигде не видели.

Золото, слоновая кость, мрамор, бронза, древесная кора внутри нас подспудно притягиваются к древесной коре, мрамору, бронзе, слоновой кости и золоту статуй.

Останавливаемся у головы быка, выструганной из вереска, с позолоченными рогами, ноздрями и ушами; и у бронзового юноши, который, видимо, скачет на лошади; слишком большая голова тянет его вперед, крылатые ноги взлетают сами. Замираем перед лунами, покрытыми золотой сусалью, — микенскими масками; перед животными и богами, обращенными в камень каким-то стихийным бедствием.

Я именно за такой метод. Сживаться с предметами или бегло их оглядывать. Едва ли я смотрю. Я фотографирую. Заполняю свою камеру-обскуру. Проявлять буду дома.

Обед — продолжение сна, виденного мною в поезде; нас трое — Паспарту, сержант полиции и я, столик прямо на тротуаре площади Согласия под ярким солнцем в толпе прохожих. Впрочем, с нами полицейский, и нас не толкают. Курица с рисом, старинное вино, от которого душа кувырком, и ракия, мраморная водка. Едва вода соприкасается со спиртом, образуется мраморное облако вкуса восхитительного пастиса.

Провожатый покидает нас: служба зовет. Это первый из многочисленных друзей, которых Паспарту находит по дороге; позже их отзывчивость не раз спасет нас от краж и потери времени.

Рим — тяжелый город. Афины — город легкий. Рим уходит под землю. Афины воспаряют. В Риме все устремлено вниз. В Афинах все стремится вверх и трепещет на крыльях; надо отсекать их у статуй, как греки поступили со статуей Победы, — иначе улетят.

И вот, на этот раз без тумана и видимый от основания до вершины, знаменитый холм — более доступный, чем Нотр-Дам-де-ла-Еард в Марселе, уютнее пристроившийся в Афинах, чем холм Монмартр в Париже.

Отвратительная мода нагнетать красоту, раздувать мифы отдаляет их от человека.

Во Флоренции из возвышенностей и долин за окном вагона складывался почти персидский пейзаж — с павлинами и ланями. Здесь пейзаж шерстяной, с козами и козлами. Вагон останавливается, выходишь как будто на чью-то частную улицу.

Разве Барресу, чтобы расчувствоваться, нужен был настрой и маленькая раздавленная девочка?