Выбрать главу

1825 года, 14 декабря, собраны были в академической церкви правление Академии, совет и все профессора, академики, ученики, чиновники конторы и все служившие при Академии для принесения присяги восшедшему на всероссийский престол императору Николаю Павловичу; по окончании присяги разнесся слух, что перед Сенатом на Исаакиевской площади стоит батальон Московского полка, требуют Константина Павловича и кричат о конституции. Гул этого крика был слышен и у нас. Любопытствуя узнать, в чем состоит это явное возмущение, поспешил я на Исаакиевскую площадь (тогда я носил еще военный мундир); самым скорым шагом перешел я Неву, на которой стояло любопытствующих, наверное, до тысячи разного звания мужчин и женщин. Я вошел на Исаакиевскую площадь у Сената. Гауптвахта стояла во фронте с ружьями на плече; между ними и монументом Петра Великого стояли солдаты Московского полка, не более батальона, состава правильное каре, внутри которого я видел несколько фигур, которых рассмотреть не мог, проходя очень скоро по левой стороне этого каре, кричавших в один голос — кто имя Константина Павловича, кто конституцию и еще какие-то слова, которых в этой массе слившихся голосов расслышать было невозможно. За монументом, проходя к забору строившейся Исаакиевской церкви, где было меньше народа, я увидел стоящего на Адмиралтейском бульваре, лицом к Сенату, молодого, только что вступившего на трон императора, окруженного главным штабом, генерал- и флигель-адъютантами, а возле него Карамзина. Государь был очень бледен.

Дошед до забора, я избрал себе место, откуда мог видеть и государя и каре солдат. Влево от Сената, у манежа, виден был эскадрон или взвод конной гвардии.

«Неужели это в самом деле бунт, — думал я, — возмущение против царя и правительства? Зачем пришла эта крошечная горсточка войска к Сенату, построилась в каре и, стоя сложа руки, забавляется оглушающими криками, требуя того, о чем сама, наверное, не имеет никакого понятия? Неужели зачинщики этого явного восстания могли думать об успехе, не будучи уверены, что имеют на своей стороне при подобном предприятии главную силу: массу простого народа и сочувствие большей части всех других сословий?»

Но этого, по-видимому, не было, судя по собравшейся огромной толпе народа всех сословий, спокойно стоявшей и, как видно, привлеченной туда без всякой особой цели, а просто из любопытства, чтобы узнать, для чего собравшиеся у Сената солдаты так ужасно орут; ясно было, что народ собрался без всякой цели, а как всегда собирается при всяком необыкновенном действии. Этим криком, в котором ничего нельзя было разобрать, одного батальона Московского полка, собравшегося перед Сенатом, они хотели привлечь на сторону своего предприятия толпу любопытствующих, большею частик» и не подозревавших, что это возмущение против правительства, — последствие гораздо прежде затеянного заговора, о существовании которого не было никаких положительных слухов.

С того места, где я стоял, я видел, что какая-то фигура, которую по дальности расстояния я рассмотреть не мог, отделясь от каре, как мне казалось, подходила к государю и через несколько минут возвратилась к солдатам; что это значит, я не знал и думал, что, вероятно, вскоре все объяснится.

Мимо меня проскакала конная батарея — я не мог заметить, из скольких пушек состоявшая, — и пронеслась к Сенату; это дало мне понять, что участь несчастного батальона решена; ясно было, что без стрельбы не обойдется и, разумеется, солдаты разбегутся, большая часть побежит через Неву на остров… Так как в то время я жил в низком, одноэтажном доме Академии по Третьей линии, то, опасаясь, чтобы беглецы с отчаяния не наделали каких-нибудь проказ и не перепугали моих домашних, я поспешил к себе. От дома Лаваля скоро перебежал Неву, прямо к зданию Академии и, пришед домой, приказал запирать ставни. Никто из сторожей не решался идти запирать их, и я сам был принужден это сделать, после чего тотчас раздалось несколько выстрелов из пушек. Две картечи попали к нам в ворота и забор. Дома я нашел всех спокойными и рассказал обо всем, что видел, слышал, и о событии перед Сенатом. Едва мы сели обедать, как меня вызвали в кухню, куда два солдата привели третьего, как бы раненого, и просили меня оставить их у себя. Когда по осмотре оказалось, что никто из них не ранен, то я и отправил их за ворота. Тотчас после обеда, как стало уже смеркаться, пришли в сени нашей кухни два унтер-офицера, один еще молодой, приведший другого, уже в летах, с тремя нашивками на рукаве, раненного картечью в ляжку, облитого кровью; я велел отвести его в смежную с кухней комнату, где мы, положив на стулья доски с постланным на них тюфяком, положили раненого. Я послал за нашим академическим лекарем, которого не нашли; тогда я послал к частному приставу, чтобы он немедленно прислал к нам частного лекаря, а между тем велел раздеть больного, чтобы осмотреть рану; частный лекарь скоро пришел, но до того пьяный, что я принужден был его прогнать и велел к ране несчастного прикладывать мокрые салфеточные компрессы. На предложение мое раненому и его товарищу — не хотят ли они закусить или выпить горячего чаю, они отказались. Весьма печальную картину представляли эти два существа — одно пожилое, с полупоседевшей головою на службе отечеству, страждущее от тяжелой раны; другой — здоровый, сильный и в лучших годах, чтобы жить для пользы отечества. Он стоял неподвижно, как статуя, у изголовья больного товарища, облокотясь на свое ружье, погруженный, углубленный в думу об ожидающей их горестной участи. Когда я сидел у больного, он со слезами на глазах сказал мне: