Выбрать главу

«Наш опыт имеет непреходящее значение. К нему обращаются и будут обращаться миллионы угнетенных людей труда, стремящихся познать, как завоевывается и защищается право на счастливую жизнь».[10]

Селекция исторических тем усугублялась давлением государственной идеологии. Советским исследователям, если не было желания расстаться с профессиональной карьерой, оставалось славить В.И. Ленина, как «непревзойденного историка» и пользоваться его концепцией российской революции.[11] Региональная история при этом неизбежно становилась второстепенным и вторичным придатком всероссийской (читай — столичной) истории, втискиваемой во всеупрощающие ленинские шаблоны.[12]

Но было бы наивным сводить обозначенную политико-идеологическую ангажированность российских историков к конъюнктурным мотивам. За ней скрывалось более глубинное и универсальное явление: историки кризисных эпох чаще других попадают под обаяние точек зрения, выработанных непосредственными участниками и свидетелями изучаемых событий. Интерпретации советских историков некритично отражали позицию победителей — большевиков. Этот факт демонстрируют не только аргументы, но и сама стилистика исторических опусов 20-х - 70-х гг, в первозданном виде воспроизводящая язык коммунистической публицистики того времени: они пестрят такими неуклюжими штампами, как «подлые планы империалистов», «озверевшее кулачье», «продажное колчаковское правительство», «колчаковские держиморды», «дутовские бандиты», «кулацко-эсеровские мятежи» и прочими образами из арсенала большевистской пропаганды первых лет советской власти.

Ситуация кардинально не изменилась и после краха советской системы. Несмотря на ураганное расширение тематики, история революции приобрела более трагическую окраску, но осталась не менее героической: большевики превратились в губителей свободы и врагов народа, а их противники приобрели ореол мучеников и славу подлинных героев. Взгляд догматический, а не исторический, довлел и в 90-е гг. Многие исследования (историческая публицистика — тем более) сохраняют качество исторически аргументированной обличительной литературы.[13] Причем объекты героической стилизации истории подбираются по прежнему, советскому принципу, только среди них преобладают активные оппоненты большевизма и наиболее пострадавшие от него слои — «белые» движения и боровшиеся против большевиков партии, бунтующие крестьяне и принявшее мученичество духовенство, бастующие рабочие и подлежавшее уничтожению казачество.[14]

Сказанное позволяет приблизиться к пониманию одной из причин того, почему повседневная история, история опыта, историко-антропологический подход и прочие изыски западного обществоведения приживаются в России с трудом. Это связано с устойчивым контрастным взглядом на исторические процессы, несовместимым с названными направлениями:

«Тот, кто занимается повседневностью теоретически, исходя из восприятия повседневной жизни человека как ценности, никогда не будет приравнивать теорию к реальности, патерналистски относиться к чужой или своей собственной повседневности. Он живет в мире, где нет пригодной для всех истины, «последней и завершающей». Для него немыслима ситуация разделения мира на «мы» и «они», где «мы» всегда правы, а «они» нет. Ему чужда точка зрения мудрых и всепроникающих «мы», судящих историю с безопасного исторического расстояния. Такая установка ведет к пониманию невозможности вести теоретическую работу в полюсах славословия-разоблачения.

Сам исследователь ощущает себя непосредственно включенным в живую историческую цепь и принимает на себя ответственность за деяния предшественников и современников. И тогда начинаются чудеса превращений. Тогда ненавистные «они» оказываются отцами и дедами. Становится возможным разглядеть человеческое лицо любого процесса, обращая внимание на нормальность и непрерывность жизни».[15]

Подобная позиция, противоречащая стандартам классового подхода, в советскую эпоху не могла не восприниматься как «чуждая». Там, где отсутствовали яростные и недвусмысленные разоблачения врагов, мерещилась молчаливая симпатия к ним. В этот контекст вполне укладывается как драматичная судьба «Доктора Живаго» Б.Л. Пастернака в хрущевское время, так и его незаметное, почти незамеченное на фоне бурных разоблачений сталинизма, возвращение в Россию при М.С. Горбачеве.

вернуться

10

Урал в гражданской войне / Васьковский О.А., Ниренбург Я.Л., Плотников И.Ф., Поджидаев Г.В., Тертышный А.Т. Свердловск, 1989.

вернуться

11

Наличие идеологических нормативов, которые существенно ограничивали исследовательскую свободу историков в СССР, не снимает, однако, проблему научной честности, остававшейся вопросом индивидуального выбора. Публикации тех лет, посвященные близкой тематике, выходившие одновременно и даже в одном переплете, принципиально различались и по этому критерию. Ср., напр., статьи В.В. Кривоногова и Р.П. Толмачевой в сборнике: Из истории крестьянства и аграрных отношений на Урале : материалы науч. конф. Свердловск, 1963. С. 192-200, 201-208.

вернуться

12

Симптоматично, что в монументальной «Истории Великого Октября» И.И. Минца событиям в провинции отведена примерно десятая часть текста, а специфике региональных процессов внимания почти не уделяется.

вернуться

13

См., напр.: Бакунин А.В. История советского тоталитаризма. Кн.1: Генезис. Екатеринбург, 1996; Шибанов Н.С. «Зеленая» война. Челябинск, 1997.

вернуться

14

Взвешенный анализ тенденций развития историографии революции, гражданской войны и «военного коммунизма» в 80-е-90-е гг. содержится в статьях В.П. Булдакова, А.Н. Ушакова и В.П. Федюка, С.А. Павлюченкова в сб. «Исторические исследования в России. Тенденции последних лет» (М., 1996. С. 179-238).

вернуться

15

Козлова Н.Н. Социология повседневности: переоценка ценностей // Общественные науки и современность. 1992. №3. С. 49.