Бор Сменяются времена года. Но не в беломошном бору. В нём ничто не меняется. Он всегда в постоянстве неком. Только лишь белый мох — шкурой белого медведя на полу — раз в году чистится белым, как сам он, снегом. Мчатся лето, весна, зима – стороной. Стороной осень – ликом иконописным. Стороной прошли первобытно-общинный строй, рабовладельческий, феодализмы, капитализмы... И только время в бору стоит, как в графине вода, и совершенно не зависит от своего далёкого праначала. Видимо, здешнее время вообще никогда никаким таким свойством материи себя не считало. Поэтому тетерев в воздухе может встать, как ветряк, и долго стоять в раздумье – крылья провисли. Поэтому телеграфными проводами лежат на ветвях следы прыгавшей с дерева на дерево рыси. И сосны стоят, будто в каждую втиснут взрыв, будто весь этот бор, по сути, мартиролог, картотека, где в хвою сосновую с помощью римских цифр внесены данные на каждого когда-либо жившего человека. 1986
Тáрнога* Костёр запалив, срежу рябинку на таганок и, глядя в огонь, буду думать, как это на нагло, что Тáрнога — это ещё и, если поближе, Таганрог и, если подальше, античный город Танагра. А вспомнить, как берег над поймой крут, да об окрестных холмах-угорах зелено-кудрых, то Тáрнога — это ещё и польский град Тарногруд, и польский же город Тарновске-Гуры. А память всё выдаёт созвучия на-гора, Польша ли, Франция, суша ли, море. То-то сейчас икнулось великому Тангароа, океанскому богу полинезийцев маори. Накинув на плечи обрезанную дембельскую шинель, в вечное пламя гляжу, как слепец, неподвижен. «Речной перекат за бугром — Ниагара шумней. Триангуляционная вышка — Эйфелева башня выше!» Всей Тарноги — слово. Но чую, загад не бывает богат, такое оно и пред божием словом не струсит. Раз в детстве я слышал: всем клином врезаясь в закат, огромный, красные, странно гортанили гуси. И чу! То ль в огне, то ли в небе кричат: «Тар-но-га-а!..» Где-то сказано: «Огненнаго искушенья не чуждайтесь как приключения для вас страннаго». Странная Тарнога. Две староверки сожглись на кожевне. И было мне знание (пусть кто-то сочтёт за бзик), что Тарнога — древнее буква-символ. Пусть не изучен распределённый во всей планете такой язык, и пусть он угадывается лишь по созвучьям. Пусть в этом былом языке всё разбивку: слова, слога, но вот и по Франции — аль в совпадении редком? — летит река Тарн, своим древние га-га-га, растерявшая древле по здешним студёным рекам. * название реки и села 1986
Корова Икона
Корова Икона, белая морда с рыжей каймою, что же ты вспомнилась, скажи на милость? Сыто подойник гудел, «как перед войною». Икона, на тебя и вправду молились. Твой белый лик был бабушкой зацелован. Вымя твоё светилось в хлеву, как Иисуса тельце. Ты молоком поила даже свирепого зайцелова кота Заломайко (уши заломаны в детстве). Тебя бы по справедливости в красный угол, а ты коченела всю зиму костлявою ряскорякой. А по весне тяжело уходила от плуга, а тот планету держал как якорь. Говорят, что Будда в одном из своих превращений на себе испробовал эту шкуру коровью. Оттого у индусов и нет скотины священней… Да не стало здоровья. А забрали Икону, мир стал для бабушки шаток. Не молиться же на молокозавод-химеру. Может, поэтому, когда ей перевалило на восьмой десяток, бабушка перешла в старую веру.
1986
Третье крыло Дева по гороскопу, я был удивлён, узнав на деле не Дева, а уже свыкся, астрономически, вышло, рождён подо Львом, а в целом уже под каким-то сфинксом. Сознанье двоит. Но не тем созвездием Близнецов, не звёздными братьями Кастором и Поллуксом. Тут Дева и Лев. А не всё ли равно в конце-то концов? … Раз ночью из Кунцева в центр я шёл по улицам тусклым. И, зеленоглазые, по-кошачьи подлащивались такси, и кошки брызгали на столбы, вальяжны, как такси пополудни. Вот тут-то, смешав свои звёзды, все беты, дзеты и кси, явилось созвездие в виде, сперва решил, блудни. У неё были волосы — как трансформатор, обмотки враздёрг, а выраженье лица напоминало крупную дождевую каплю. Она испугалась, будто это я её подстерёг и сейчас изнасилую иль, на худой уж конец, ограблю. Но столько чудного в ней было воплощено, что вскоре я шёл на нею, как в ад (ну, вот ещё Данте)) в квартиру, где жил двухголовый уж, пятилапый щенок и скворец, где и мебель была мутант на мутанте. Ведь это не где-то пустыня Семипалатинская мертва. Под каждый полом — ядерный полигон, лишь палас отвернёте. Стоп! А на кой мне баба с мордою льва и трехкрылым скворцом, летающим на манер вертолёта? И на что мне её вставший пописать сын, толстый, с модной причёской под свиристеля? И к чему эта ночь в обществе змей и псин — вот и матрац на полу расстелен. Но всё было проще. На кухне мы пили чай, индийский из Индии, как сказала она, «бывшемужнин», и я был полон печали к ней, и эта печаль было всё, что я мог ей дать, и всё, что ей было нужно. С ложечки сонного она поила скворца, а мне было муторно, что, обданы радиоактивным душем, мутируют наши органы и даже сердца, но радостно, что, нематериальные, не мутируют души. Что в городе, как в деревне, пускают переночевать. Что в людях добро всё в том же, старомодном, раскрое. Ночной этот чай, под утро едва лишь коричневат, во мне растворил моё неприкаянство городское. Она проводила меня, когда рассвет сверкнул меж домов, как в зубах золотая фикса. Бывает, вам долго-долго смотрят вслед, но если в спину так смотрит кто-нибудь вроде сфинкса... В то утро первее двух первых третье крыло прорезалось у меня в спине. Сутулюсь я лишь затем, чтобы удобней оно легло и очень махало, когда брожу среди тусклых улиц. Сознанье бесстыдно двоит. Опять и опять я по ту и по эту сторону ширмы, неба в звёздах. Поскольку крылу моему, как воздух, необходимо летать, а чтобы летать, ему совершенно не нужен воздух. 1986