ОвидийНаука любви (сборник)

Лирика и эпос Овидия

Поэт по-разному предстает в своих лирических стихах. Иногда читатель верит, что перед ним – прямая исповедь человека, и через века знакомится с ним. Уже почти двести лет – с эпохи романтизма – мы привыкли требовать именно этого: лирика есть для нас неповторимо-индивидуальное выражение эмоций, которое может быть гарантировано только подлинностью авторского переживания. И невольно те же критерии прилагаются к далекому прошлому: к сонетам Петрарки и Ронсара, к песням трубадуров и вагантов. Нужно усилие над собой, чтобы увидеть: «свежие образы» гениальных поэтов – в том числе и образ автора – взяты ими у предшественников, порой менее именитых, а потом, освященные их именем, повторены десятками последователей. Конечно, великое не становится менее великим, оттого что строится из типических деталей. И все же, подходя к поэзии Античности, Средних веков, Возрождения, необходимо помнить, что традиционное для нее важнее, чем оригинальное, и что традиция определяла не только жанр и форму, но и само изображение поэта. Когда Гораций представлял себя читателю эпикурейским мудрецом, бежавшим в скромную сельскую обитель от страстей и соблазнов города, это имело некоторую биографическую основу, – причем поэт скорее сознательно стремился в жизни следовать рисуемому в стихах образу. Когда лицеист Пушкин стилизовал себя иногда под горацианского сельского мудреца, никакой биографической основы за этим не было: было только следование традиции, идущей издалека и воспринятой через «Арзамас». Зато в зрелых стихах именно Пушкин (наряду с Гете) достиг того абсолютного равновесия литературно-традиционного и индивидуально-биографического, которое сделало его создателем новой русской лирики.

Но то был рубеж многовекового развития, время, когда индивидуальное, непосредственное вливалось в традиционные формы, как «новое вино в мехи ветхие», разрывая их или обновляя.

В римской лирике – начальной точке отсчета для европейской поэзии [1] – ситуация была противоположной: задача состояла в том, чтобы подчинить непосредственную реальность, личную эмоцию, отвоевывавшие себе место в поэзии, упорядоченности искусства. Художническое усилие было столь велико, что от завоеванного однажды нелегко отказывались: оно повторялось, переходя от поэта к поэту и то давая ему готовые формы для воплощения эмоций, то просто эти эмоции подменяя. В этом – специфика римской лирики, рода поэзии, который был живым и развивающимся меньше века.

Публий Овидий Назон писал лирику – то есть стихи от первого лица – в начале и в конце пути. Конец проходил в ссылке – в устье Дуная, среди варваров. Наказание, новая среда, оторванность от привычного мира – все было столь неожиданно и странно, что собственная судьба поэта не могла не стать темой стихов. Дело зашло так далеко, что Овидий сочинил нечто до него небывалое: стихотворную автобиографию («Скорбные элегии») [2] . Из нее мы узнаем точную дату и место его рождения: 20 марта 43 г. до н. э., городок Сульмон к востоку от Рима. Мы узнаем, что поэт потомственно принадлежал к всадникам – второму в Риме сословию; что отец мечтал о гражданской карьере для сына и ради этого отдал его лучшим учителям красноречия; что у Овидия рано проявилось поэтическое дарование и все интересы были устремлены к стихотворству – к неудовольствию отца, все же заставившего его занять первые гражданские должности. Но – с гордостью пишет Овидий – перед самым вступлением в Сенат он отказался от карьеры, чтобы полностью предаться поэзии, в которой уже добился признания. Из старших поэтов он дружил с Проперцием, остальных же «чтил как богов» – но и сам был чтим младшими; писал много, но все, что считал неудачным, сжигал.

В первой же стропе «автобиографии» Овидий дает себе определение, которое, по сути дела, непереводимо: «tenerorum lusor amorum». «Lusor» – существительное от глагола «ludere» – «играть, шутить, говорить и поступать не всерьез»; то, с чем «шутил, играл» поэт, – «нежная любовь» (tener amor), но любовь тут поставлена во множественном числе. Любовь во множественном числе – что это? «Любовный флирт»? Да, пожалуй, это верно – во всяком случае, для первого сборника стихов Овидия, в заголовке которого стоит слово «Amores» – любовь во множественном числе [3] .

В «автобиографии» Овидий указывает и на литературную преемственность своих первых стихов:

Галл, тебе наследником был Тибулл, Тибуллу – Проперций.

Был лишь по времени я в этой четвертым чреде.

Галл, чьи стихи до нас не дошли, создал римскую любовную элегию, Тибулл и Проперций блестяще ее разработали. Жанр этот был чисто римским: архаическая Греция знала назидательную элегию, эпоха эллинизма создала элегию повествовательную, с мифологическим сюжетом. Объединял их только размер: элегический дистих, строка гекзаметра и строка пентаметра. Тем же размером писалась эпиграмма с ее разработкой бесконечно повторяющихся мотивов и пристрастием к любовной и даже эротической теме. Уже в I в. до н. э. эпиграммы писались и в Риме – по-гречески и по-латыни. Вся вторая половина книжки стихов Катулла, зачинателя римской лирики, написана элегическим дистихом; причем часто эпиграмма, обогащаясь новыми мотивами и удлиняясь, превращается в настоящую элегию – в новом, римском смысле слова. Недаром катулловские мотивы мы встретим у всех римских элегиков, включая Овидия.

И не только мотивы: в элегии стала традиционной циклизация стихов, объединенных именем возлюбленной, всегда вымышленным, как имя Лесбии у Катулла. Обязательными в цикле стали сетования на измены подруги, на ее корыстолюбие и все губящую силу золота, на собственное бессилие порвать с недостойной. Из эпиграммы пришла тема жалоб перед ее запертой дверью; закрепились и сетования на мужа и сторожей, мешающих свиданию любящих. Столь же обязателен стал отказ поэта от серьезной – эпической или героической – поэзии. Слова Горация, афористически обобщившего один из основных принципов античной поэзии: «по-своему говорить принадлежащее всем», – в элегии нашли свое самое прямое подтверждение.

Все перечисленное выше мы встречаем и в «Любовных элегиях» («Amores») Овидия. Как и предшественники, он воспевает возлюбленную, скрытую под именем греческой поэтессы Коринны. Но если мы знаем довольно много о прототипе Лесбии Катулла, если нам известны хотя бы подлинные имена воспетых Галлом, Тибуллом, Проперцием женщин, то ни современники Овидия, ни потомки не узнали, кто же была Коринна [4] и была ли она вообще. Ведь все, что пишется о ней, было множество раз перепето, вплоть до конкретнейших тем. Катулл написал стихи на смерть воробья Лесбии – Овидий пишет длинную элегию на смерть попугая Коринны. Он рассказывает свой вещий сон, как Лигдам [5] , и, как Проперций, просит подругу пленять не заемной, а естественной прелестью, – впрочем, конкретизировав этот общий мотив в инвективу против крашения волос. Катулл написал двухстрочную эпиграмму о разладе чувств к Лесбии – «Ненавижу и люблю»; Овидий пишет о том же элегию, где тема «ненавижу» занимает 32 строки, а тема «люблю вопреки ненависти» – 20.

Вообще это стремление Овидия сказать об избранном предмете как можно больше бросается в глаза. Упреки заре, разлучающей влюбленных, – старая тема греческой эпиграммы; у Мелеагра, например, разработка ее умещается в шести строках с одним мифологическим примером. Овидий извлекает из темы 48 строк, из которых 20 отдано мифологии. С современной точки зрения все это кажется длиннотами, – но Овидия как будто увлекает сам процесс нахождения все новых мотивов и возможностей связать их с основной темой. Здесь мы можем явственно ощутить второй источник поэтического стиля Овидия – риторику. Выученик риторических школ, он знал правило, требующее подверстывать к основной теме «общие места» [6] . Мотивы, заимствованные у предшественников, и прежде всего мифология, – неисчерпаемый источник «общих мест» в ранних элегиях.

Влияние риторики ощущается и в более общем плане, прежде всего – в развитии избранных тем. Часто одна и та же тема переходит из элегии в элегию. Иногда она разрабатывается в них по контрасту: в одной элегии сводня доказывает выгоды продажной любви, в другой сам поэт убеждает возлюбленную в обратном. Порой контраст совмещается с развитием темы: поэт учит Коринну обманывать мужа на пирушке – а потом мучается, когда она следует его уроку, чтобы обмануть самого поэта. Иногда сам контраст становится темой: вот автор убеждает возлюбленную, будто не изменял ей с ее рабыней, – а в следующей элегии убеждает рабыню не признаваться госпоже в их измене. Причем и здесь, и во многих других случаях двусторонняя разработки темы сочетается с прямым убеждающим обращением к адресату; впрочем, такое же обращение нередко и в элегиях, не образующих контрастных пар. Это снова наследие риторики, того вида ораторской речи, который оставался живым в Риме ко времени юности Овидия, – декламации. Декламациям обучались в риторических школах, их приходили слушать знатоки, в них состязались. Они делились на контроверсии – спорящие речи и суазории – речи убеждающие и доказывающие. Мы знаем, что Овидий отличался именно в последнем роде красноречия и не случайно перенес его в стихи. Суазория должна была не только логически аргументировать, не только блистать украшениями «общих мест» – она призвана была воздействовать эмоционально и на адресата, и на слушателей и выработала для этого целый арсенал приемов. Они позволяли разработать одну и ту же тему с разных точек зрения, часто противоположных, – что делает и Овидий, хотя бы в двойной элегии, где сперва доказывается, что нельзя жить, любя, потом – что нельзя жить без любви. Они давали возможность досконально проанализировать чувства, рожденные заданной ситуацией. Но кто бы ни пользовался ими – оратор или поэт, – его собственные эмоции оставались разыгранными. Этот холодок разыгранности мы ясно ощущаем в «Любовных элегиях».

В чем убеждает Овидий в своих элегических суазориях? Подруга не должна быть корыстна, или по крайней мере пусть не требует платы за любовь с поэта: он ведь награждает ее более ценным даром – стихами, приносящими ей славу. Но вдруг эта развитая в нескольких элегиях тема – общее место всей элегической поэзии римлян – обрывается ироническим контрастом: прославив Коринну, стихи доставили поэту новых соперников. Возлюбленная должна научиться обманывать мужа, привлечь для этого служанку, уметь припугнуть или улестить сторожа (опять общие места элегии) – но и мужа поэт призывает стеречь жену, не то за нею неинтересно волочиться. Элегия выработала свод ситуаций, связанных с любовью, точнее – с «Любовями» во множественном числе, и Овидий принимает эти ситуации как готовые и проигрывает их, больше того, призывает всех играющих соблюдать правила игры. Авторское «я» – на равных правах со всеми; насколько оно совпадает с Овидием, так же неважно, как и то, реален ли прототип Коринны. По сути дела, непосредственно-эмоциональное в «Любовных элегиях» почти ушло под натиском традиционного. Но щедрость таланта Овидия уже в первом цикле такова, что все возможности варьирования традиционных мотивов он исчерпывает до предела, увлекая этой игрой вариаций читателя. «Любовные элегии» и венчают, и кончают традицию: дальнейшая разработка все тех же тем стала невозможна, развитие жанра прекратилось.

Но парадоксальным образом утрата непосредственного переживания способствует выявлению самых сильных сторон таланта Овидия: изобретательности, фантазии, умения живописать. Проигрываемая ситуация, поскольку она не ощущается эмоционально, может быть описана объективно, как бы со стороны. Что и делает Овидий. Подробность за подробностью наблюдает он все этапы послеполуденного свидания с возлюбленной – обстановку, свое состояние, поведение женщины, красоту ее обнаженного тела, последовательно рассматриваемого от плеч до бедер… Объективность убивает эмоцию, эротическая элегия холодна: весь интерес перенесен на пластически-зримое описание деталей. Из мозаики таких деталей можно составить любую картину, от рискованной до идиллически-пейзажной, – и всегда она будет точной в каждом слове, изящной в любой детали, часто – чуть ироничной. В живописании деталей Овидий неиссякаем, – и вслед за поэтом даже современный читатель невольно заражается этой радостью неисчерпаемого изобретения, увлекается пластической зримостью все новых образов.

Один из источников этих деталей нами уже назван: это «общие места», заимствования из поэзии и мифологии. Но они группируются по большей части вокруг темы любовной, погруженной в быт, и быт этот снабжает поэта весьма сочными жанровыми деталями. Возникает игра несоответствий высокого и низкого, поэтического и повседневного. Особенно легко вовлекаются в нее бессчетные мифологические сравнения. Они годятся, по убеждению поэта, везде.

В мифах всегда для меня нужный найдется пример, —

пишет он сам. И порою сам же подтрунивает над своим пристрастием к мифологии; обращаясь к дождевому потоку, преградившему дорогу к любимой, и помянув волшебные средства полета из мифов, поэт обрывает себя:

Что чудеса поминать, измышления древних поэтов?

Этих чудес не видал и не увидит никто…

Но через пять строк он забывается и нанизывает десять примеров любви речных богов, последний из которых развивается в самостоятельный эпизод, – пока опять не наступает отрезвление. Перед кем расточаются ученость и поэзия? Перед струей мутной и грязной воды!

Так в саму ткань любовной элегии Овидия входит эффектное несоответствие поэтики жанров. Мифологическое, традиционно принадлежавшее высоким жанрам эпоса или трагедии, сопоставляется с тем, что составляло предмет элегии, комедии, жанров более низких (Овидий отлично ощущал это жанровое различие и прямо говорил о нем в ряде элегий). В таком окружении миф снижается иногда до пародии и вместе с тем подчеркивает, сколь мнима серьезность того, с чем он сравнивается, – мира любви во множественном числе. Поистине объективно оценил себя Овидий спустя десятилетия: «певец, шутивший с нежными Любовями»!

Но каким бы условным и игровым ни выглядел мир, рисуемый Овидием в первом его цикле, читатель ощущает его несомненную связь с действительностью: в бытовых деталях, в ситуациях, в целых элегиях – таких, как изображающая посещение цирковых ристаний. Причем объективный описатель Овидий часто ближе к действительности, чем, например, Тибулл, превосходивший его искренней эмоциональностью. Что же это был за мир, где легкость любовных отношений сочеталась с их эстетизацией, питавшейся стихами и питавшей стихи, а сами стихи провозглашались наряду с любовью главным в жизни? Мир почти узаконенного беспутства существовал в Риме издавна; недаром еще в конце III в. до н. э. привилась тут комедия с ее бесконечными «Любовями» непутевых юношей к гетерам, своднями, ворчливыми или покладистыми стариками (многие из этих образов перекочевали в элегию). Ко временам Овидия мир этот стал несколько иным: дружба и искусство заняли в нем ничуть не меньшее место, чем незаконная любовь, к мужчинам примкнули женщины из общества, вольные в нравах и одаренные, способные обобрать и вдохновить любовника, обмануть его и оценить его стихи, а порой и написать ответные. Приверженность поэта жизни этого круга обусловила один из следующих его поэтических шагов. Если Овидий в «Любовных элегиях» многократно убеждает своих адресатов следовать правилам любовного этикета, то естественно, что дальнейшим этапом становится для него прямое обучение этикету. Жанр для этого существовал: дидактическая поэма, и до Овидия порой избиравшая несерьезный предмет. Было, например, стихотворное руководство по игре «в разбойники» (что-то вроде шашек); да и сам Овидий написал в стихах наставление по косметике. Теперь он скрещивает традицию дидактических «наук» с традицией элегии – и создает три книги «Науки любви». А привычка трактовать всякий предмет с двух сторон помогает ему создать «антинауку» – «Лекарства от любви». Здесь поэзия Овидия погружается в быт как никогда более, и быт этот – тот же самый, что в «Любовных элегиях».

Как совместить это явно игровое отношение к предмету поэзии и ту искреннюю любовь читателей, о которой Овидий пишет – скорее всего без преувеличений – в автобиографической элегии? Каким потребностям так горячо признавшего его общества – а не только описанного беспутного круга – отвечали эти стихи? Разрешить вопрос может лишь экскурс в историю.

Овидий родился в год самых страшных событий борьбы за единоличную власть над Римом, начавшейся после смерти Юлия Цезаря. Когда Овидию исполнилось шестнадцать лет, завоевавший эту власть Август объявил умиротворение вселенной и восстановление республики. Старая республика (в точном переводе не «государство», а «общее дело») была для римских граждан не формой правления, а формой жизни: служение ей – оружием на войне и мудрым словом в сенате и суде – мыслилось единственным достойным самопроявлением римлянина. На практике такое равновесие личных устремлений и общественного долга просуществовало немногие десятилетия, как идеал, оно надолго пережило республиканскую форму правления. И Август, маскируя свою монархию под республику, опирался на этот живой для многих идеал и требовал служения своему государству как служения общему делу. И когда прекратились ужасы беспрестанных гражданских войн, внешнее могущество государства окрепло, многие люди – не только политические деятели, но и поэты, как Вергилий и Гораций, – поверили новому правителю и поставили свой талант на службу его делу.

Делом этим было – так говорил сам Август – восстановление староримской доблести, благочестия, верности республике и семье. А также – обеспечение правосудия, свободы, мира, изобилия. Но из всего провозглашенного, пожалуй, лишь мир и изобилие вернулись в Рим, изменив не только быт, но и жизнь горожан. Сверстники Овидия, не знавшие гражданской войны, спешили воспользоваться благами мира и богатства как естественными – но не для республики, а для себя. Они не были алчными корыстолюбцами или циничными жизнелюбцами. Люди такого склада как раз охотно служили – конечно, в своих целях – государству, а вернее, его правителю (впрочем, тип этот более характерен для времени преемников Августа). Реальность единовластного государства вовсе не походила на идеализируемую республику, под которую новая форма правления маскировалась. Это расхождение размывало гражданские идеалы староримской доблести, и читатели Овидия унаследовали от дедов и отцов не их, а новые ценности, которые были открыты теми в пору распада традиционных социальных связей гражданской общины Рима. То были ценности индивидуальные: личное счастье, любовь, поэтическое творчество, самосовершенствование философа. А выставленные Августом требования новой гражданственности воспринимались как помеха. Так возникла пассивная, лишенная политической программы, но широкая оппозиция лицемерному режиму Августа. И цитаделью, в которой большинство образованных римлян нового поколения оборонялось от этих требований, стал мир их частной жизни – мир, насквозь эстетизированный и во многом условный, в который мы заглянули через ранние элегии Овидия.

Сама их тема приоткрыла нам лишь любовный быт этого мира; но и тут он предстает в некой оппозиции государству. Римская доблесть требует военной службы – и Тибулл сетует на необходимость идти в войско, разлучающую его с подругой. Овидий же озорно приравнивает любовника воину и даже полководцу-победителю. Август издает законы против безбрачия – а Проперций жалуется на них, как на помеху любви, Овидий же учит мужчин и женщин «дозволенному блуду» («Наука любви»). Вообще поэзия в Риме звучит не так, как хочется Августу. Через своего ближайшего сподвижника Мецената ему удастся привлечь к своему делу и приблизить лично Вергилия и Горация. Но и они, поверив лозунгам нового режима, не могли примирить возрождаемые им в идеологии гражданские ценности и ценности личные. Гораций строит целую программу достижения нравственной свободы, и в эту программу лишь с натяжкой вписываются староримские доблести, воспетые в так называемых «римских одах». В «Энеиде» Вергилия трагичен Эней, ценой отказа от своих стремлений выполняющий волю рока – заложить основы будущего величия Рима, и столь же трагичны Дидона и Турн, отстаивающие свою любовь вопреки этой воле. Но «Энеида», изданная против желания автора посмертно (19 г. до н. э.) и сразу провозглашенная государственным эпосом Рима, породила лишь эпигонские подражания. А между тем поколение, получившее возможность ее прочесть, было одержимо стихами. Сочиняли и публично читали сочиненное без конца, поэзия была неотъемлемым атрибутом описываемого нами частного мира. Потому не случайно отклик здесь нашли не эпические высоты «Энеиды», а произведения молодого Вергилия – «Буколики», где поэт показал людям деревню как «обитель трудов и мирных нег», а стремление в эту условную деревню стало модным и обязательным. Гораций способствовал этой тяге к сельскому покою, а Тибулл поэтически связал сельскую идиллию с любовной.

Мир любви (более стилизованный, как у старших элегиков, или почти реальный, как в «Науке любви»), мир природы и сельского быта (всегда стилизованный) – вот куда уводило римлянина поэтическое слово. И не только поэтическое. Даже ораторское искусство, раньше тесно связанное с жизнью гражданской общины, приобрело новый характер. Политическому красноречию не осталось места, на смену речи в сенате и на форуме пришла декламация – учебное упражнение риторической школы. Причем темы бесчисленных суазорий и контроверсий предлагались нарочито невероятные, не имеющие ничего общего с реальностью. С юности, с риторической школы словесность вела римлянина в мир условного [7] .

Даже римский дом, сохранявший традиционное устройство, вместе с тем создавал вокруг обитателей особый, иллюзорный мир. Стены расписывались пучками колонн, карнизами, фронтонами, в проемах мнимой архитектуры «виднелись» мнимые пейзажи, чаще всего сельские, идиллические, или морские. Городское жилище в Риме или в Помпеях как бы переносилось на вожделенное лоно природы. И почти непременным атрибутом писаных ландшафтов были мифологические сценки на известные всем сюжеты, фигуры героев мифа, такие же привычные, как их статуи, в изобилии населявшие Рим. Миф входил в стилизованный быт римлянина пластически воплощенным, был привычным и домашним. В столь знакомых богов и героев трудно было верить, вопреки требованиям восстановителя древнего благочестия Августа, зато легко было представить их себе соучастниками повседневной игры, какими делал небожителей Овидий.

Тесно сопрягая в «Любовных элегиях» миф и быт, поэт снижал миф – но то был все же стилизованный, возвышаемый быт элегии. В «Науке любви», еще глубже погрузившись в реальность быта, Овидий не отказывается от мифа, но теперь он чаще присутствует в виде самостоятельных мифологических эпизодов. Обособившись, миф заметно выделился и стилистически. Опыт к этому у поэта уже был: одновременно с «Любовными элегиями» Овидий написал поэму «Героиды» – 15 посланий мифических героинь покинувшим их возлюбленным. И как это ни парадоксально, любовные излияния, отделившись от авторского «я», стали звучать более горячо и страстно, чему немало способствовало некоторое удаление от быта. Когда посвященная мнимой возлюбленной мнимая лирика «Любовных элегий» превратилась в пародийные поучения «Науки любви», этот путь не повел Овидия далее. Когда любовные декламации были переданы мифологическим героиням, поэт ступил на дорогу, оказавшуюся для него плодотворной и приведшую его к вершине – к «Метаморфозам».

Итак, несмотря на все отречения от эпоса в «Любовных элегиях», Овидий написал эпическую поэму с мифологическим сюжетом. Принадлежность «Метаморфоз» к этому жанру засвидетельствована самой ее стиховой формой – чистым дактилическим гекзаметром, размером эпоса, начиная с гомеровского. Параллельно с «Метаморфозами» Овидий писал еще одно произведение мифологического характера – «Фасты», календарь, излагавший римские мифы, связанные с тем или иным праздником. «Фасты» создавались привычным элегическим дистихом и по самой структуре своей распадались на эпизоды. Разница в стихе стала разницей жанровой: дело не только в том, что поэт включал в поэму и чисто бытовые зарисовки, но и в том, что, по своему обыкновению насыщая мифологические эпизоды деталями, он выбирал по большей части характерные и тяготеющие к быту [8] . Но то, что было возможно для конгломерата повествовательных элегий на мифологический сюжет (какие писались уже греческими поэтами эпохи эллинизма, а в Риме – Проперцием), оказалось невозможно для эпоса.

В зачине «Метаморфоз» Овидий обещает создать «непрерывную песнь»; это обещание звучит странно для поэмы, которая охватывает около 250 сюжетов, связанных только темой превращения. И все же это обещание выполняется. Прежде всего – благодаря единству места и времени, хотя место это – вселенная, а время простирается от сотворения мира до обожествления Юлия Цезаря (с перспективой грядущего обожествления Августа).

Мир в «Метаморфозах» един прежде всего потому, что в каждом его месте может произойти превращение. Мелькают мифы – мелькают местности; момент их удаленности неважен, момент пути если и есть, то лишь в пределах одного эпизода. Да и тут поэт любит сократить его: так в полете за колдовскими травами Медея в одиннадцати строках посещает 14 названных по именам местностей, часто далеких друг от друга. Мир сжимается, становится небольшим и к тому же во всех своих концах знакомым. Потому что, называя место, Овидий непременно помянет наиболее известную его примету: Нил всегда влечет упоминание о семи устьях, Парос – о мраморе, Этна – о вулканическом огне, Афины – о первых мифических царях Кекропе и Эрехтее. А если поэту нужно живописать пейзажный фон эпизода, то ландшафт не будет иметь ничего общего с реальным и сведется к двум типам: «романтическому» – суровые горы, море, скалы или идиллическому – рощи, луга с цветами, прозрачная река. Пространство столь же стеснено, приближено к человеку и условно, как в росписях помпейских и римских домов.

Время в «Метаморфозах» движется от рождения из хаоса благоустроенного мира к окончательному и бессрочному его благоустройству – «Августову умиротворению» и объединению под властью Рима. В этом целеустремленном времени располагаются мифы, связанные с сотворением мира и угрозами его возврата к хаосу (потоп, Фаэтонов пожар), затем – с мифологической эпохой (боги и их любовь, поколения героев, чьи истории сгруппированы то по местным циклам, то по генеалогическим связям), затем – с эпохой исторической, начинавшейся для древних с Троянской войны. Но вплоть до XIII книги, где появляется Эней, которого Овидий вслед за Вергилием признает носителем провиденциальной миссии – положить начало грядущему величию Рима, почти ни один из эпизодов не способствует этой «цели истории». Поэтому и место каждого эпизода на оси времени не столь уж важно, и поэт может располагать их так, как требуют художественные задачи. Контраст или параллелизм содержания, предвосхищение, обрамление – нет счета всем приемам сплетания мифов в поэме, и основа свободы и стройности многосложной композиции – условность времени.

В этом нетекущем времени и лишенном пространства мире совершаются события, объединяемые лишь своим исходом – превращением. Мифологические поэмы о превращениях писали в эллинистическую эпоху греки, одну из таких поэм переложил друг Овидия Эмилий Макр, но только Овидии отважился объединить темой метаморфозы грандиозный свод мифов. Традиция римского эпоса требовала философского обоснования главной темы, и поэт дает его в речи Пифагора:

Мы полагать не должны, что длительно что-либо может

В виде одном пребывать.

Меняются фазы луны, возрасты человека, русла рек и высота гор… Но такое натурфилософское понимание закона вечного изменения как раз непреложимо к превращениям, которые описывает поэт. Из них каждое есть чудо, то есть нарушение природных законов, а причина чуда – либо веление богов [9] , либо – реже – колдовство.

Но в любом случае метаморфоза у Овидия – результат проявления чьей-то воли, то есть причины ее лежат в индивидуальной психологии. Учение о мотивах поступков было досконально разработано в философии древних: движущими силами признавались разум и страсти, причем разуму отводилась роль сдерживающего начала. В «Метаморфозах» если он и выступает в этой роли, то всегда безуспешно; его побеждает истинная движущая пружина всего – страсть: гнев, жалость, ревность, страх, но чаще всего – любовь. Это относится в равной мере и к человеческим, и к божественным персонажам. Уже в «Героидах», заставив своих героинь детально разбирать свою любовь и тоску, поэт глубоко психологизировал миф [10] . В «Метаморфозах» страсть не анализируется в монологе от первого лица, а изображается в рассказе; но сам рассказ о действиях героя чаще всего определяется психологическим развитием его аффекта. Ниоба после гибели сыновей вся в бурном порыве, гордыня в ней еще берет верх над горем; после смерти дочерей она цепенеет от горя – и это психологическое оцепенение переходит в метаморфозу, несчастная каменеет уже не в переносном смысле; но и став камнем, она оплакивает детей. Так же вечно поворачивает голову за возлюбленным Солнцем превращенная в гелиотроп Клития, вечно стремится кинуться в море нырок Эсак… Само чудо метаморфозы вовлекается поэтом в сферу психологии: превращение не только возникает из-за страсти превращающего, но и символически выявляет главную страсть превращенного, его сущность. Злодей Ликаон становится волком, ткачиха Арахна – пауком. И неудивительно, что при такой метаморфозе превращенный порой сохраняет прежний разум и страдает из-за своего нового облика (Ио, Дриопа).

Будучи центром каждого эпизода, метаморфоза обычно описывается не мгновенной, а как длительный процесс, видимый читателем воочию. Ощущение, что метаморфоза совершается на наших глазах, усиливается оттого, что Овидий никогда не говорит заранее, во что будет превращен персонаж, больше того, стремится как можно более отдалить момент называния.

Детали, описывающие превращение, призваны сделать чудо зримым, пластически наглядным. Овидий уже не увлекается накоплением деталей, подверстываемых по любой ассоциации: принцип пластической наглядности требует их отбора, точного соответствия художественной цели. И принцип этот становится главенствующим во всей поэме, каждый эпитет работает на эту наглядность, каждое сравнение что-то предвосхищает или напоминает о чем-то. Овидий преодолевает не только привитую риторикой любовь к изобретению все новых ассоциаций и вариантов сказанного, но и восходящую к Гомеру эпическую полноту, традицию все договаривать до конца. Когда эффект достигнут, остальное может быть опущено: дочери Пелия поняли, что убили отца, и «у них – и души упали и руки» – а далее о них можно не упоминать. Принцип концентрации художественных средств ради пластической наглядности проведен в поэме Овидия с такой неуклонностью, что один в силах сплавить все эпизоды.

Эта предельная пластичность живописания – сильнейшая сторона таланта Овидия-эпика [11] – делает живыми и знакомыми одержимых гневом, любовью, завистью богов и героев: они те же, что и в живописных композициях на стенах домов, в скульптурных группах, в театральных пантомимах, где под декламацию стихов танцоры изображали действия персонажей [12] . Потому так реальны их страсти, их «Любови», что они остаются обитателями условного мира, любимого читателями Овидия.

Конечно, миф при этом не мог сохранять значение универсального мировоззренческого символа, утвержденного верой, – настолько, что нетрудно было даже, как в «Любовных элегиях», низводить его почти до пародии. И все же снизить возможно только то, что ощущается как высокое. Именно эту двойственность использует Овидий. Очередное любовное похождение Юпитера можно воспринять как «галантный эпизод», гибель Фаэтона – как драму непосильного дерзновения; но одновременно то и другое – космические события. Дело не только в том, что любовь Юпитера к Каллисто и ревность Юноны обогащают небосвод новым созвездием, а юная гордыня Фаэтона грозит гибелью миру. Дело в том, что психологические мотивы происходящего изменяются в масштабе. Для Овидия, как для всех римских писателей, психологическое есть нравственное, нравственные же конфликты, происходящие в традиционно-возвышенной сфере, приобретают значение вечных образцов и норм.

Не случайно столь часто повторяется в поэме мотив метаморфозы-награды (Филемон и Бавкида) и метаморфозы-кары. Иногда – за истинное злодейство (Ликаон, Эрисихтон): боги блюдут закон справедливости. Но иногда караются и те, кто посмел тягаться с богами (Арахна, Пиериды): в мире «Метаморфоз» гордыня смертных, чрезмерная оценка собственной личности по традиции считается греховной. И все же этих персонажей не ощущаешь злодеями, как и Пенфея, Миниад и других противников Вакха. Тем более – Мирру, Библиду, Медею (любимую героиню Овидия), Скиллу – преступниц во имя любви. К ним поэт со всей очевидностью стремится вызвать сочувствие, как и к жертвам неразделенной любви, разлуки, смерти любимого, будь этими жертвами даже боги.

Управляемый высшими силами мир «Метаморфоз» в принципе живет по жестким законам нравственной нормы, греха и воздаяния. Но тщетно было бы ожидать от наставника «Науки любви» сурового морализирования. Повторим: именно римская поэзия открыла индивидуального человека, заслуживающего и внимания, и сочувствия не только в меру своей добродетели, которая для староримской мысли была синонимом гражданской доблести, а для набиравшей силу философии означала подчинение всего своего существа норме, познанной разумом. Овидий был и остался поэтом-завершителем того, что начали Катулл в лирике и Вергилий в эпосе. Человек (или очеловеченный бог) может вступить даже в конфликт с миром нормы или в разлад с самим собой как нравственной личностью – и не утратить права на сочувствие. Уже не «певец любовей» отстаивает права на «дозволенный блуд» внутри благоустроенного государства: поэт любви защищает ее ценность (как и ценность всякого глубокого и искреннего проявления личности), даже когда она приходит в конфликт с благоустроенным властью богов миром. Достигнув поэтической зрелости, Овидий не перестал быть самим собой, – но поднялся до недоступных ему прежде высот поэтического обобщения.

Из такого сложного комплекса исторических, мировоззренческих, поэтических компонентов возникло произведение, которому была уготована в истории литературы особая судьба. Тексты античных поэтов, даже Гомера, теряли, находили и открывали снова – Овидия, и прежде всего «Метаморфозы», читали всегда. Средневековье, знакомившееся с мифологией исключительно по Овидию, назвало его свод мифов «языческой библией». Реминисценции из «Метаморфоз» обильны у Петрарки, на него опирается Боккаччо в самом ученом своем труде – «Генеалогиях языческих богов». У него учатся эпическому искусству Ариосто и Тассо, бесчисленные художники эпохи Ренессанса берут из «Метаморфоз» сюжеты, на тему мифа об Орфее в изложении Овидия написаны первые европейские оперы: «Эвридика» Нери и «Эвридика» Каччини. Барокко не убавляет пристрастия к Овидию, и Гонгора в своем «Полифеме» прямо излагает «Метаморфозы», «переведя» соответствующий эпизод на пышный, цветистый язык эпохи. Лишь романтизм хотел разлюбить Овидия, и позитивистская филологическая критика XIX в. отказывала его поэме в цельности, в стилистическом единстве и т. п. Правда, это не поколебало читательской любви, но лишь XX в. сумел открыть в «Метаморфозах» не только занимательность и виртуозную пластику изображения, но и ту глубокую человечность, о которой мы стремились дать понятие. А гениальная сюита иллюстраций к «Метаморфозам», сделанных Пабло Пикассо, помогла увидеть в поэме вечный символ воплощенных Красоты и Искусства.

Когда завершалась работа над поэмой, автору исполнилось пятьдесят лет. Перебирая в автобиографической элегии прожитые годы, он вспоминает о трех своих браках (только третий оказался прочным и верным), о дочери и внуках, о поздней смерти родителей – и о постоянном и успешном поэтическом творчестве. Были и почтительные, преданные друзья, было преклонение младших поэтов, – жизнь безмятежная и счастливая, переломившаяся внезапно в 8 г. н. э. С Эльбы, от одного из друзей, Овидий был вызван к Августу, осыпан упреками и личным указом правителя выслан из Рима. Правда, его не лишили гражданства и прав состояния, но место ссылки назначили глухое, на самой границе зависимого от Рима Фракийского царства и диких степных племен гетов и сарматов. То был город Томы близ устья Дуная, у Евксинского Понта (Черного моря).

Причины изгнания остаются загадкой по сей день. Сам поэт в «понтийских» элегиях постоянно указывает на две: стихи (явно разумея «развращающую» «Науку любви») и «error» – «оплошность, опрометчивый шаг». Стихи он отваживается защищать – в «оплошности» признается полностью, но нигде не говорит, в чем она состояла. Современники, а вслед за ними и потомки связывали ссылку Овидия с одновременным изгнанием внучки Августа Юлии Младшей, осужденной дедом за разврат. Два приговора придавали династическому акту, за которым стояла борьба за престолонаследие, видимость высоконравственного преследования губящего общество распутства и наставника в нем. Август не придавал значения тому, что «Наука любви» вышла уже десять лет назад, но не хотел создавать прецедент осуждения писателя за творчество [13] . Двойное обвинение было необходимо, независимо от того, в чем состояла оплошность и была ли она вообще. Овидий же принял одну тактику защиты: полное признание и мольбы о пощаде.

Защита оказалась тщетной, почти десять лет провел поэт в Томах и там же умер в 17 г., не возвращенный в Рим даже преемником Августа Тиберием. Но перелом в жизни Овидия оказался не концом его творчества, а началом нового этапа, причем началом неожиданным.

Поэт покидал Рим в отчаянье: многие друзья отвернулись, рабы обманули, жена по обоюдному согласию оставалась в столице для хлопот… Овидий, по собственным словам, возненавидел собственное творчество, сжег все написанное, так что «Метаморфозы» были восстановлены лишь позже, по ходившим среди друзей спискам. Отъезд пришелся на декабрь 8 г. – зиму, когда плавание было особенно опасно. Буря чуть не потопила корабль между Италией и Грецией, но именно во время бури Овидий почувствовал, как в голове его вновь складываются стихотворные строки… С тех пор творчество стало стержнем, поддерживавшим жизнь, казалось бы, разбитую.

Когда, зазимовав в Греции, поэт прибыл весной 9 г. в Томы, им было уже написано 12 элегий; они составили первую книгу сборника, получившего название «Tristia» – «Скорбное» [14] . За ней последовало длинное послание к Августу, занявшее всю вторую книгу, и с тех пор каждое лето, вплоть до 12 г., в Рим посылалась еще одна (всего их пять). Все элегии написаны как послания, но без имени адресата; имя указывалось в других посланиях, не предназначавшихся для публикации и лишь в 13 г. собранных в три книги «Писем с Понта» (дополнены посмертно) [15] .

При первом чтении «Скорбных элегий» кажется, что поэт вернулся к ранней манере письма: снова нанизываются деталь за деталью – чем больше, тем лучше, – среди них то и дело мелькают обязательные мифологические параллели, но – чего почти не было прежде – не только они кочуют из элегии в элегию. Повторяется и самое конкретное. Сколько раз упоминаются, например, замерзшие реки и море! Утрачивается и концентрация поэтических средств, а из приемов организации материала почти исключительное положение занимает антитеза, контраст.

Но контраст перестает быть только приемом. Он – наиболее адекватное выражение внутренней сущности последних элегий. Ведь вся жизнь Овидия теперь – контраст его прежней жизни. То, что было естественной средой, было бытом: Рим с его отданным стихотворству и дружескому общению досугом, семья, безмятежность – стало далеким воспоминанием. А мир, казавшийся в «Метаморфозах» небольшим и обжитым, оказался огромным и чуждым. В «Метаморфозах» Персей или Дедал пролетали за короткие часы огромные пути (географически точно размеченные); в «Скорбных элегиях», прощаясь с кораблем, Овидий столь же точно размечает свой собственный маршрут – но акцент ставится противоположный: путь долог и труден, каждый его этап – преодоление. Буря на море стала непременным сюжетом поэтического описания еще у первых латинских трагиков, Вергилий придал ему в «Энеиде» классическую форму. Изображая бурю, Овидий не забывает, по примеру предшественников, назвать мифологические имена ветров, напавших на море, вслед за Энеем восклицает, что лучше было бы умереть на суше, с самого начала перечисляет богов, насылавших бури на героев, и богов, охранявших их. И вместе с тем буря – реальная жизненная ситуация самого поэта; она контрастирует с его прежней жизнью и служит преддверием новой, быть может, еще более страшной. В конце стихов антитеза разрешается, но это дань не поэтической, а прагматической необходимости: бог Август может смягчить участь Овидия. Для этого разрешения и нужны были боги гневные и боги-заступники в начале. Жизненное переживание, практическая цель послания, с одной стороны, и традиционность изложения, применение привычного арсенала мифологических параллелей и поэтических реминисценций составляют в «Скорбных элегиях» те полюса, между которыми пролегает поле поэтического напряжения.

Соотношение этих полюсов меняется. В более ранних элегиях жизненно конкретное занимает больше места – настолько, что в знаменитом изображении последней ночи в Риме даже два мифологических сравнения кажутся чужеродными: биографичность элегии настраивает нас на современное понимание лирики. Позже как жизненная реальность входят в элегии окружающая Овидия природа и люди, ландшафт, ничего общего не имеющий с условными пейзажами «Метаморфоз». Но при изображении страны изгнания поэт все время имеет в виду оставленный Рим – и из целостной картины отбирает то, что больше всего контрастирует с привычной для римлянина природой и бытом: земля – неплодоносна, зимой – нетающий снег и замерзшие воды в реках, море, источниках; люди – косматы, одеты в меха и штаны (отличительный признак варвара), не знают законов и живут войной… Так создается единая и вместе с тем стилизованная картина [16] страны изгнания, где чужаку-поэту остаются только болезни, одиночество, тоска.

Вокруг этого стержня (чужбина и участь ссыльного) строится система контрастных ему тем. Первая противопоставляемая группа связана с Римом: Рим – это и воспоминания о прежней жизни, и друзья, заодно с женой хлопочущие о поэте в надежде смягчить его судьбу, и Август, на чье милосердие вся надежда. К ним пишутся послания-суазории, убеждающие речи в стихах, с необходимым набором риторических фигур и «общих мест». Вторая антитеза – поэзия: Муза не покидает поэта в ссылке, утешает его и ободряет, доставляет смысл жизни; если не поэту, то стихам можно вернуться в Рим; наконец, благодаря творчеству поэт находит в себе первые признаки душевного укрепления.

В этом последнем была глубокая внутренняя правда. Овидий, художник, для которого искусство было синонимом порядка, строит и из материала новой действительности упорядоченную картину. Пусть ради этого он вычленил из окружающего и выделил в своем душевном состоянии сравнительно немногие детали, – сама внутренняя возможность построения этой картины означала для него победу над враждебными обстоятельствами и чуждыми впечатлениями. Если читатель нового времени, понимая, насколько полнее в последние стихи Овидия вошла биографическая реальность, ждет от «Скорбных элегий» большей «непосредственности чувства», для Овидия именно эта непосредственность означала бы капитуляцию перед обстоятельствами. Поэтическое совпало с нравственным. Не вопль, а стройная жалоба, не конвульсивный крик о пощаде или помощи, а аргументированная защитительная или убеждающая речь со ссылками на мифологические и исторические прецеденты – в этом была не только литературная, но и нравственная позиция. Овидий горестно столкнулся с могуществом правящего миром бога, как столкнулись Фаэтон и Арахна, Анориды и Миниады, – но метаморфоза не состоялась. Ссыльный, умоляющий, плачущий, поэт остался поэтом. В последний раз в римской поэзии было обретено высшее равновесие между переживанием поэта и поэтическим порядком, указанным традицией. Исключительные жизненные обстоятельства привели к тому, что художественная удача стала моральной победой. Это равновесие ясно ощутил другой, вечно искавший его же поэт, волей обстоятельств получивший право сравнить свою судьбу с Овидиевой. В ту эпоху, когда Овидия «Скорбных элегий» особенно охотно упрекали и в оскудении таланта, и в человеческом малодушии, ссыльный Пушкин, хотя и находя в себе больше твердости, все же брал древнего певца под защиту:

Кто в грубой гордости прочтет без умиленья

Сии элегии, последние творенья?

(«К Овидию») Этот приговор – самый справедливый.

...

С. А. Ошеров

Наука любви

Книга I

Почему любовь – наука

Кто из моих земляков не учился любовной науке,

Тот мою книгу прочти и, научась, полюби.

Знанье ведет корабли, направляя и весла и парус,

Знанье правит коней, знанью покорен Амур.

Автомедонт [17] направлял колесницу послушной вожжою,

Тифий стоял у руля на гемонийской корме, —

Я же Венерой самой поставлен над нежным Амуром,

Я при Амуре моем – Тифий и Автомедонт.

Дик младенец Амур, и нрав у него непокладист,

Все же младенец – и он, ждущий умелой руки.

Звоном лирной струны сын Филиры [18] утишил Ахилла,

Дикий нрав укротив мирным искусством своим:

Тот, кто был страшен врагу, кто был страшен порою и другу,

Сам, страшась, предстоял перед седым стариком;

Тот, чья мощная длань сулила для Гектора гибель,

Сам ее подставлял под наказующий жезл.

Словно Хирону – Пелид, Амур доверен поэту:

Так же богиней рожден, так же душою строптив.

Что ж, ведь и пахотный бык ярмо принимает на шею,

И благородный скакун зубом грызет удила, —

Так и Амур покоряется мне, хоть и жгут мое сердце

Стрелы, с его тетивы прямо летящие в грудь.

Пусть! Чем острее стрела, чем пламенней жгучая рана,

Тем за стрелу и огонь будет обдуманней месть.

Особенности науки любви

Лгать не хочу и не буду: наука моя не от Феба,

Не возвещает ее грающий птичий полет,

Не выходили ко мне, пастуху Аскрейской долины,

Клио и восемь сестер [19] , вещий ведя хоровод;

Опыт меня научил – внемлите же опытной песне!

Истина – вот мой предмет; благослови нас,

Любовь!

Прочь от этих стихов, целомудренно-узкие ленты,

Прочь расшитый подол, спущенный ниже колен! [20]

О безопасной любви я пишу, о дозволенном блуде,

Нет за мною вины и преступления нет.

Первое дело твое, новобранец Венериной рати,

Встретить желанный предмет, выбрать, кого полюбить.

Дело второе – добиться любви у той, кого выбрал;

Третье – надолго суметь эту любовь уберечь.

Вот уроки мои, вот нашего поприща меты —

К ним колесницу помчу, быстро пустив колесо.

Выбор предмета любви

Стало быть, прежде всего, пока все дороги открыты,

Выбери – с кем из девиц заговорить о любви.

С неба она к тебе не слетит дуновением ветра —

Чтобы красивую взять, нужно искать и искать.

Знает хороший ловец, где сети раскинуть на ланей,

Знает, в какой из ложбин шумный скрывается вепрь;

Знает кусты птицелов, и знает привычный удильщик

Омуты, где под водой стаями рыбы скользят;

Так и ты, искатель любви, сначала дознайся,

Где у тебя на пути больше девичьих добыч.

Я не заставлю тебя широкий раскидывать парус,

Незачем плавать тебе в самую дальнюю даль,

Хоть и Персею пришлось жену добывать у индусов,

И от Лаконской земли в Трою Елена плыла.

Столько в столице девиц, и такие в столице девицы,

Что уж не целый ли мир в Риме сошелся одном?

Жатв на Гаргарской горе [21] , гроздей виноградных в Метимне,

Рыб в пучине морской, птиц под покровом листвы,

Звезд ночных несчислимей красавицы в нынешнем Риме —

Уж не Энея ли мать трон свой поставила здесь?

Если молоденьких ты и едва подрастающих любишь —

Вот у тебя на глазах девочка в первом цвету;

Если покрепче нужна – и покрепче есть сотни и сотни,

Все напоказ хороши, только умей выбирать;

Если же ближе тебе красота умелых и зрелых,

То и таких ты найдешь полную меру на вкус.

Ты лишь пройдись, не спеша, под Помпеевой свежею тенью [22]

В дни, когда солнце стоит над Геркулесовым Львом,

Или же там, где щедротами мать померялась с сыном,

Мрамором из-за морей пышно украсив чертог.

Не обойди колоннад [23] , мановением Ливии вставших,

Где привлекают глаза краски старинных картин, —

Там пятьдесят Данаид готовят погибель на братьев,

И с обнаженным мечом грозный над ними отец.

Не пропусти священного дня сирийских евреев

Или Венериных слез в день, как погиб Адонис;

Не позабудь и мемфисской телицы в льняном одеянье —

Зевса познавши любовь, учит любви она дев.

Судная площадь – и та не запретное место Амуру:

В шуме толпы площадной часто вскипает любовь.

Там, где мраморный ряд колонн Венерина храма [24] ,

А перед ним в небеса бьет водомет Аппиад,

Там не однажды любовь уязвляла блюстителей права,

И охранявший других сам охраниться не мог.

Там не однажды немел и самый искусный вития,

Не за других говоря, а за себя самого.

И, потешаясь, глядела Венера из ближнего храма,

Как защищавший других стал беззащитен пред ней.

Но полукруглый театр – еще того лучшее место:

Здесь для охоты твоей больше найдется добыч.

Здесь по себе ты отыщешь любовь и отыщешь забаву —

Чтобы развлечься на раз или увлечься всерьез.

Женщины Рима. Похищение сабинянок

Как муравьи вереницей спешат туда и обратно,

Зерна держа в челюстях, пищу привычную впрок,

Или как пчелы летят по своим облюбованным рощам

И по душистым лугам вскользь от цветка и к цветку,

Модные женщины так на модные зрелища рвутся:

Толпы красавиц текут, в лицах теряется глаз.

Все хотят посмотреть и хотят, чтоб на них посмотрели, —

Вот где находит конец женский и девичий стыд.

Ромул, это ведь ты был первым смутителем зрелищ,

Рати своей холостой милых сабинянок дав!

Не нависали тогда покрывала над мраморным склоном,

А на подмостки внизу рыжий не брызгал шафран, —

Сценою был безыскусный развал наломанных сучьев

И густолистых ветвей из палатинских дубрав,

А для народа кругом тянулись дерновые скамьи,

И заслоняла листва зной от косматых голов.

Каждый глазами себе выбирает желанную деву,

Каждый в сердце своем страстью безмолвной кипит.

Вот неумелый напев из этрусской дуды вылетает,

Вот пускается в пляс, трижды притопнув, плясун, —

И под ликующий плеск еще неискусных ладоней

Юношам царь подает знак к похищению жен.

Все срываются с мест, нетерпенье криками выдав,

Каждый добычу свою жадной хватает рукой.

Словно голубки от клюва орла летят врассыпную,

Словно овечка бежит, хищных завидя волков,

Так под напором мужчин задрожали сабинские девы:

Схлынул румянец с лица, трепет объемлет тела.

Страх одинаков во всех, но у каждой по-своему виден:

Эта волосы рвет, эта упала без сил,

Эта в слезах, но молчит, эта мать призывает, но тщетно,

Эта нема, эта в крик, та цепенеет, та в бег.

Вот их ведут чередой, добычу любовного ложа,

И от испуга в лице многие даже милей.

Если иная из них отбивалась от властного друга —

Он на руках ее нес, к жаркому сердцу прижав,

Он говорил: «Не порти очей проливными слезами!

Чем для отца твоя мать, будешь и ты для меня».

Ромул, ты для бойцов наилучшую добыл награду;

Дай такую и мне – тотчас пойду воевать!

Первое знакомство

Как же тут не сказать, что красоткам опасны театры

С тех знаменитых времен и до сегодняшних пор?

Небесполезны тебе и бега скакунов благородных —

В емком цирке Амур много находит удобств.

Здесь не придется тебе разговаривать знаками пальцев

И не придется ловить тайные взгляды в ответ.

Здесь ты хоть рядом садись, и никто тебе слова не скажет,

Здесь ты хоть боком прижмись – не удивится никто.

Как хорошо, что сиденья узки, что нельзя не тесниться,

Что дозволяет закон трогать красавиц, теснясь!

Здесь-то и надо искать зацепки для вкрадчивой речи,

И ничего, коли в ней пошлыми будут слова:

Чьи это кони, спроси у соседки с притворным вниманьем;

Ежели хлопнет коню, хлопай за нею и сам;

А как потянутся лики богов [25] и меж ними Венера —

Хлопай и рук не щади, славя свою госпожу.

Если девице на грудь нечаянно сядет пылинка —

Эту пылинку с нее бережным пальцем стряхни.

Если пылинки и нет – все равно ты стряхни ее нежно,

Ведь для заботы такой всяческий повод хорош.

Если до самой земли у красотки скользнет покрывало —

Ты подхвати его край, чтоб не запачкала пыль:

Будешь вознагражден – увидишь милые ножки,

И ни за что упрекнуть дева не сможет тебя.

Кроме того, последи, чтоб никто из заднего ряда

В спину ее не толкал грубым коленом своим.

Мелочь милее всего! Как часто полезно подушку

Под локоток подложить для утомленной руки

Или же, веер раскрыв, на соседку повеять прохладой,

Или поставить к ногам вогнутый валик скамьи.

Зрелища. Благословение императора

Благоприятен и цирк началу любовных подходов —

Благоприятен и шум возле песчаных арен [26] .

Здесь над кровавым песком воюет и отрок Венеры —

Метко он ранит сердца тем, кто на раны глядит.

Заговорить, коснуться руки, попросить объявленье,

Спор предложить об заклад, кто из бойцов победит, —

Тут и почувствуешь ты, как трепещет стрела в твоем сердце,

Тут-то из зрителя сам станешь участником игр.

А вспоминать ли о том, как Цезарь явил нам морскую

Битву [27] персидских судов и кекропийских судов,

Как от закатных морей до восточных морей собирались

Юноши с девами в Рим, разом вместивший весь мир?

Кто в подобной толпе не нашел бы предмета желаний?

Многих, многих, увы, пришлый измучил Амур.

Ныне же Цезарь [28] ведет полки на окраины мира,

Ныне и дальний ему будет покорен Восток!

Жди расплаты, парфянин! Ликуйте, павшие с Крассом!

Снимется с римских орлов варварской власти позор.

Мститель грядет, с юных пор обещающий быть полководцем,

Мальчик правит войну – долг не мальчишеских лет.

Робкие души, божественных лет не считайте по пальцам —

В Цезарях доблесть цветет раньше расцветной поры.

Дар небесный в душе пробуждаться умеет до срока,

И не преграда ему – леность медлительных лет.

Новорожденный тиринфский герой, двух змей удушая,

И в колыбели своей сыном Юпитера был;

Вакх и поныне юнец – каким же юнцом он когда-то

Индию в страхе поверг под побеждающий тирс [29] ?

Годы и счастье отца в твоем начинании, отрок,

Годы и счастье отца будут в победе твоей.

Имя такое нося, ты не можешь начать по-иному:

Ныне ты юношам вождь, будешь и старцам вождем.

Братья есть у тебя – отомсти же за братние раны,

Есть отец у тебя – отчее право блюди.

Твой и отчизны отец тебе доверяет оружье —

Твой и отечества враг [30] вырвал свой трон у отца:

Копья сыновней любви против стрел преступных нечестий

В бой Справедливость ведет, Верности знамя подняв.

Гибельно дело парфян – да будет им гибельна битва!

Пусть заревою страной вождь мой порадует Рим!

Марс-отец и Цезарь-отец, благодатствуйте сыну!

Оба вы боги для нас – сущий и будущий бог.

Я предрекаю, победа близка, и об этой победе

Петь мне обетную песнь в громкую славу твою!

Встав пред полками, полки ты моими приветишь словами —

Только бы эти слова были достойны тебя!

Груди римских мужей воспою и парфянские спины

И с обращенных коней стрелы, разящие вспять.

(Ты, побеждая, бежишь – что же делать, терпя пораженье?

Знак недобрый дает Марс для лукавых парфян!)

Триумф Императора

Стало быть, будет и день, когда в золотом одеянье

На белоснежных конях в лучший ты двинешься путь,

А пред тобой поведут вождей с цепями на шеях,

Чтобы привычный побег их, побежденных, не спас.

Будут на это смотреть молодые мужчины и жены,

Всем растопит сердца этот блаженнейший день.

Спросит иная из них, каких государей проводят,

Спросит, какие несут образы рек или гор, —

Тотчас на все отвечай, отвечай, не дождавшись вопроса;

Если не знаешь и сам, то говори все равно.

Вот, скажи, в камышовом венке Евфрат полноводный,

Вот, предположим, и Тигр в гриве лазурных волос;

Это армянская рать, это персы, потомки Данаи [31] ,

Этот город стоял в ахеменидской [32] земле,

Это вождь, а это другой, а зовут его так-то.

Можешь – так правду скажи, нет – сочини поскладней.

Любовь на пиру

Званый обед – тоже славная вещь для любовных подходов,

И не единым вином он привлекает мужчин.

Часто и здесь, за рога ухватив, охмеленного Вакха

Нежной своею рукой клонит багряный Амур.

Брызги вина увлажняют пернатые крылья Амура —

И остается летун, отяжелев, на пиру;

Влажными крыльями бьет, росу отрясая хмельную,

Но и от этой росы страждут людские сердца.

В винном пылу дозревает душа до любовного пыла,

Тяжкое бремя забот тает в обильном вине,

Смех родится в устах, убогий становится гордым,

Скорбь отлетает с души, сходят морщины со лба,

Хитрость бежит перед божьим лицом, раскрываются мысли,

Чистосердечье звучит, редкое в нынешний век.

Тут-то наши сердца и бывают добычей красавиц,

Ибо Венера в вине пламенем в пламени жжет.

Помни, однако, что здесь, в обманчивом свете лампады,

Ночью, с хмельной головой трудно ценить красоту.

Ведь не случайно Парис лишь днем и под солнечным небом

Молвил, богинь рассмотрев: «Лучшая – Матерь Любви!»

Ночь благосклонна, она прикрывает любые изъяны,

Ночью любую из дев можно красавицей счесть.

О драгоценных камнях, о крашенной пурпуром ткани

И о девичьей красе только при солнце суди.

Другие места для знакомств

Полно! как перечесть все места для любовной охоты?

Легче исчислить песок на побережье морском!

Что уж мне говорить о Байях [33] и байских купаньях,

Где от горячих ключей серные дышат пары?

Многие, здесь побывав, уносят сердечные раны:

«Нет, – они говорят, – эта вода не целит!»

А невдали от римских холмов есть роща Дианы [34] ,

Царство, где ставит царя меч в смертоносной руке:

Дева-богиня, сама ненавидя Амуровы стрелы,

Многих в добычу ему и отдала, и отдаст.

До сих пор лишь о том, где раскинуть любовные сети,

Талия правила речь в беге неровных колес [35] .

Покорение женщины. Мифологические примеры

Время теперь приступить к тому, что гораздо важнее, —

Как уловить для себя ту, что искал и нашел?

Все и повсюду мужи, обратите умы со вниманьем

И доброхотной толпой слушайте слово мое!

Будь уверен в одном: нет женщин, тебе недоступных!

Ты только сеть распахни – каждая будет твоей!

Смолкнут скорее весной соловьи, а летом цикады,

А меналийские псы зайцев пугаться начнут,

Нежели женщина станет противиться ласке мужчины, —

Как ни твердит «не хочу», скоро захочет, как все.

Тайная радость Венеры мила и юнцу, и девице,

Только скромнее – она, и откровеннее – он.

Если бы нам сговориться о том, чтобы женщин не трогать, —

Женщины сами, клянусь, трогать бы начали нас.

Телка быка на лугу сама выкликает мычаньем,

Ржаньем кобыла своим кличет к себе жеребца.

В нас, мужчинах, куда осторожней и сдержанней страсти:

Похоть, кипящая в нас, помнит узду и закон.

Ну, а что же сказать о Библиде, которая, брата

Грешной любовью любя, грех свой казнила петлей?

Мирра любила отца не так, как дочери любят,

И оттого-то теперь скрыта под толщей коры,

А из-под этой коры благовонно текущие слезы

Нам в аромате своем плачущей имя хранят.

Было и так: в тенистых лесах под Идою [36] пасся

Бык в чистейшей шерсти, стада и честь, и краса.

Меченный темным пятном на лбу меж большими рогами,

Телом своим остальным был он белей молока.

В кносских стадах и в кидонских [37] стадах томились коровы

В жажде принять на крестец тяжкую тушу его.

Бычьей подругою стать царица рвалась Пасифая —

Ревности гневной полна, телок гнала она прочь.

Не о безвестном твержу: будь Крит четырежды лживым [38] ,

Остров ста городов не отречется, солгав.

Свежую рвет Пасифая [39] листву, непривычной рукою

Сочную косит траву и преподносит быку.

Ходит за стадом она по пятам, позабыв о супруге,

Ибо теперь для нее бык драгоценней царя.

Ах, Пасифая, зачем надеваешь богатые платья?

Право, любовник такой этих не ценит богатств.

Надо ли в диких горах при скотине о зеркале думать,

Надо ли этак и так к пряди укладывать прядь?

Зеркало скажет одно: тебе далеко до телицы!

Были рога для тебя трижды желанной красой!

Если Минос тебе мил, зачем тебе нужен любовник?

Если Минос надоел – мужа от мужа ищи.

Нет – как вакханка под чарой кадмейского бога, царица

Мчится в чащи лесов, брачный покинув покой.

Сколько раз ревниво она смотрела на телку

И говорила: «Зачем милому нравишься ты?

Как перед ним на лугу ты резвишься на травке зеленой!

Будто уж так хороши эти прыжки и скачки?»

Так говорила она, и тотчас несчастную телку

Прочь велела прогнать, впрячь приказала в ярмо

Или велела вести к алтарю для недобрых закланий,

Чтобы ревнивой рукой радостно сжать потроха.

Сколько соперниц она зарезала небу в угоду!

«Пусть, – говорила она, – вас он полюбит таких!»

Как ей хотелось Европою стать или сделаться Ио —

Той, что любима быком, той, что под пару быку.

И дождалась, и чреватою стала в кленовой корове,

И понесенный приплод выдал отца своего!

Если б другая критянка [40] не вспыхнула страстью к Фиесту —

(Ах, как трудно любить всю свою жизнь одного!) —

Феб в колеснице своей с середины небесного свода

Вспять к рассветной заре не повернул бы коней.

Дочь, багряную прядь похитив у спящего Ниса [41] ,

Чресла свои обвила поясом песьих голов.

Вождь, избежавший Нептуна в волнах и Марса на суше,

Пал великий Атрид жертвой жестокой жены.

Кто не заплачет, взглянув на огонь, пожравший Креусу,

И на запятнанный меч матерью в детской крови?

Плакал Аминторов сын, лишившийся зрения Феникс [42] ;

От разъяренных коней чистый погиб Ипполит;

Старый Финей [43] , не выкалывай глаз у детей неповинных —

Не на твою ли главу та же обрушится казнь?

Покорение всех окружающих женщин

Все, что делает женщина, – делает, движима страстью.

Женщина жарче мужчин, больше безумия в ней.

Будь же смелей – и надежды свои возлагай на любую!

Верь, что из тысячи жен не устоит ни одна.

Та устоит, та не устоит, но всякой приятно;

Если и выйдет просчет – это ничем не грозит.

Только откуда же быть просчету, когда повселюдно

Новая радость милей, слаще чужое добро?

Каждый знает: на поле чужом урожай полновесней,

И у соседских коров дойное вымя полней.

Путь к госпоже через служанку

Но позаботься сперва заручиться подмогой служанки,

Чтоб до хозяйки достичь более легким путем.

Вызнай, вправду ли ей госпожа доверяет секреты,

Точно ли служит она тайных пособницей игр.

Просьб для нее не жалей, не жалей для нее обещаний —

Ей ведь помощь не в труд, если захочет помочь.

Время укажет она, когда сердце хозяйки доступней

(Время есть для всего, так и врачи говорят).

Это бывает, когда наливается радостью сердце,

Словно в широких полях колос, обильный зерном:

Радости полная грудь, никаким не стесненная горем,

Льстивой Венере сама недра свои распахнет.

Троя в суровые дни защищалась, мечей не жалея, —

Троя в веселье души стены раскрыла коню.

Сердце доступно еще и тогда, когда чувствует зависть:

Взять над соперницей верх средство красавице дай!

Пусть поутру, над прической трудясь, хозяйке служанка

Скажет несколько слов – парус в подмогу веслу,

Пусть, глубоко вздохнув, она потихоньку прошепчет:

«Вряд ли сумела бы ты мерой за меру воздать!»

Пусть порасскажет потом о тебе с убеждающим жаром,

И поклянется, что ты гибнешь от страстной любви.

Только уж тут торопись, лови своим парусом ветер, —

Тает, как лед на жаре, от промедления гнев.

Начинать ли с госпожи или со служанки

Ты меня спросишь, не взять ли тебе заодно и служанку?

Можно и это, но здесь риск непомерно велик.

Это ей может придать, но и может убавить усердья —

Та для своей госпожи трудится, та для себя.

Случай решает успех; пусть счастье сопутствует смелым, —

Все-таки я бы не стал в этом пускаться на риск,

Я не хочу увлекать молодых на кручи и в бездны,

Я не собью их с пути, дав ненадежный совет.

Если, однако, по нраву тебе пособница ваша

Не за услуги одни, а и пригожим лицом, —

Все же сперва овладей госпожой, а потом уж служанкой:

Не подобает с рабынь службу Венере начать.

Дам один лишь совет (коли веришь ты нашей науке,

И не приходится мне на ветер речи бросать):

Взявшись за дело – иди до конца! Безопасен свидетель,

Если свидетель и сам делит с тобою вину.

Птица не пустится в лет, когда крылья схвачены клеем;

Трудно из ловчих сетей выход найти кабану;

Рыба, поранясь крючком, уже рыбака не минует;

Точно так же и ты должен, начав, победить.

А совиновницей став, она уж тебе не изменит

И о своей госпоже всякую весть сообщит.

Только скрываться умей! Чем более скрыт твой сообщник,

Тем о подруге твоей больше удастся узнать.

Всё нужно делать вовремя. Уловки женщин

Тот не прав, кто решит, что уменье рассчитывать время

Будет полезно в трудах лишь мужику с моряком.

Как не во всякую пору поля принимают Цереру

И по зеленой волне полая мчится ладья,

Так и нежных девиц пленять не всегда безопасно —

Вовремя выбранный срок должен доставить успех.

День ли рожденья красавицы, день ли, когда календарный

Праздник Венеры [44] идет Марсову месяцу вслед,

Или когда напоказ [45] вместо древних убогих фигурок

Выставит праздничный цирк пышную роскошь царей, —

Эти дни не твои: для тебя они – зимние бури,

И восхожденье Козлят [46] , и нисхожденье Плеяд,

Повремени, а не то, не вовремя вверившись морю,

Еле удержит рука щепки разбитой кормы.

Благоприятней всего для твоих начинаний плачевный

День, когда потекла в Аллии [47] ридлская кровь,

Или когда в семидневный черед все дела затихают,

И палестинский еврей чтит свой завещанный день.

Наоборот, дни рожденья и прочие сроки подарков —

Это в уделе твоем самые черные дни.

Как ни упрямься дарить, а она своего не упустит:

Женщина средство найдет страстных мужчин обобрать.

Вот разносчик пришел, разложил перед нею товары,

Их пересмотрит она и повернется к тебе,

«Выбери, – скажет, – на вкус, посмотрю я, каков ты разборчив»,

И поцелует потом, и проворкует: «Купи!»

Скажет, что этого ей довольно на долгие годы, —

Нужную вещь продают, как же ее не купить?

Ежели денег, мол, нет при себе – попросит расписку,

И позавидуешь ты тем, кто писать не учен,

Ну, а что, коли в год она дважды и трижды родится

И приношения ждет на именинный пирог?

Что, коли плачет она и твердит сквозь притворные слезы,

Что потеряла на днях с камнем серьгу из ушка?

Любят просить на срок, а в срок возвращать не умеют —

Ни тебе денег назад, ни тебе ласки в обмен.

Нет, даже если бы сто я имел языков и гортаней [48] ,

Я бы исчислить не смог хитрых нечестий блудниц.

Нужно давать больше обещаний

Воску на гладкой дощечке ты первому выскажешь душу,

Воск для тебя меж глубин верный нащупает брод.

Воску льстивые вверь слова и влюбленные речи —

Что есть сил, умоляй, делу мольбы не вредят;

Гектора выдал Ахилл, мольбам уступая Приама,

Боги смиряют свой гнев, смертным внимая мольбам.

И не жалей обещаний: они ведь нимало не стоят —

Право, каждый бедняк этим товаром богат.

Тот, кто поверил хоть раз, неустанно питает надежду:

Лжива богиня надежд, но без нее не прожить.

Если принес ты подарок – тебя уже может и бросить

Женщина: взятое – с ней, и не упущена дань.

Если же ты не принес – будет ждать и надеяться будет:

Так над бесплодной землей дольше томится мужик,

Так проигравший игрок снова ставит, и снова теряет,

И простирает опять жадные руки к игре.

Вот задача, вот труд [49] : без подарка добиться успеха!

Женщина, дав и не взяв, даст и опять, и опять.

Так посылай же письмо, умоляющей полное лести, —

Первой разведкой души трудный нащупывай путь.

Яблоко с тайным письмом обмануло когда-то Кидиппу [50]

И уловило ее в сеть ее собственных клятв.

Красноречие любовной записки

Римские юноши, вам говорю: не гнушайтесь наукой

Той, что учит в суде робких друзей защищать!

Ибо не только народ, не только судья и сенатор,

Но и подруга твоя сдастся на красную речь.

Будь, однако, не прост, храни про себя свою силу,

Не допускай на письме велеречивых словес.

Кто, коли он не глупец, перед милой витийствовать станет?

Часто единственный звук может родить неприязнь.

Будь убедителен, ласковым сделай привычное слово,

Будто не воск говорит – сам ты беседуешь с ней.

Если не примет письма и воротит его, не читая,

Ты не лишайся надежд: будешь упорней – прочтет.

Неизбежность победы

Только со временем бык норовистый притерпится к плугу,

Только со временем конь жесткую примет узду;

Перстень железный, и тот за годы сотрется на пальце,

И заостренный сошник сточит за годы земля;

Что есть тверже скалы, что мягче текучей водицы?

А ведь и твердый утес мягкая капля долбит.

Будь терпелив, и ты победишь самое Пенелопу —

Поздно пал Илион, поздно, а все-таки пал.

Если прочтет, а ответа не даст, – подожди, не насилуй:

Ты приучи ее глаз к чтению ласковых строк.

Та, что хочет читать, захочет потом и ответить —

Всюду своя череда, все совершается в срок.

Нужно не отступать, а всегда оказываться рядом с возлюбленной

Или, быть может, она поначалу ответит сурово,

Веско тебе запретит письмами ей докучать?

Знай: боится она послушанья и ждет ослушанья, —

Будь же настойчив и тверд – цель от тебя не уйдет!

Если твоя госпожа, полулежа в открытых носилках,

Будет по улице плыть, ты подойди невзначай;

Но чтобы речи твои не попали в недоброе ухо,

Ты постарайся их смысл скрыть в двуязычный намек.

Если же праздной стопой под просторной она колоннадой

Бродит, то с ней заодно время свое убивай.

То вперед забеги, то ступай по пятам неотступно,

То приотстань, то опять скорого шагу прибавь;

Время от времени будь на другой стороне колоннады,

Чтоб оказаться потом с нею бок о бок опять.

Не допусти, чтоб она без тебя красовалась в театре —

Будь в полукруглых рядах там же, где будет она;

Там и любуйся, там и дивись на нее без помехи,

Взглядами с ней говори, знаками дай себя знать,

Хлопай в ладоши, когда плясун представляет девицу,

Хлопай, когда лицедей изображает любовь;

Встанет она – встань и ты; сидит – не трогайся с места;

Время свое убивай так, как покажет она.

Как нужно выглядеть

Только не вздумай завить себе кудри каленым железом

Или по голеням ног едкою пемзой пройтись:

Это оставь корибантам [51] , которые матерь Кибелу

В диких напевах своих славят фригийским вытьем.

Мужу небрежность к лицу. Похитил Тесей Ариадну,

Не украшая висков прикосновеньем щипцов;

Федре мил Ипполит, хотя Ипполит и не щеголь;

Сам лесной Адонис дорог богине любви.

Будь лишь опрятен и прост. Загаром на Марсовом поле

Тело покрой, подбери чистую тогу под рост,

Мягкий ремень башмака застегни нержавою пряжкой,

Чтоб не болталась нога, словно в широком мешке;

Не безобразь своей головы неумелою стрижкой —

Волосы и борода требуют ловкой руки;

Ногти пусть не торчат, окаймленные черною грязью,

И ни один не глядит волос из полой ноздри;

Пусть из чистого рта не пахнет несвежестью тяжкой

И из подмышек твоих стадный не дышит козел;

Все остальное оставь – пускай этим тешатся девки

Или, Венере назло, ищут мужчины мужчин.

Мифологический пример: Вакх и Ариадна

Полно: Вакх призывает певца! Он тоже влюбленным

Друг, и пламя любви с пламенем Вакха сродни.

Кносская дева [52] блуждала, без сил, в песках незнакомых,

Там, где у Дийской скалы хлещет морская волна,

Как была, в чем спала, распустившая складки туники,

Русых волос не покрыв, голой ногою скользя,

В волны глухие кричала жестокого имя Тесея,

Горьким терзала дождем нежную кожу ланит;

Крики неслись, и слезы лились, но и слезы, и крики

Деве были к лицу: прелесть была и в слезах.

Вновь и вновь ударяя ладонями в нежные груди,

«Бросил неверный меня! Бросил! – твердила она. —

Как мне быть? Как мне быть?» Вдруг грянули бубны по скату

Берега, вдруг зазвучал в буйных ладонях кимвал;

Ужасом дева полна, смолкает, не кончивши слова,

Замер вздох на устах, краска сбежала со щек.

Видит: мималлониды [53] закинули кудри за плечи,

Видит: сатиры бегут, богу предшественный сонм,

Видит: старец нетрезвый, Силен, на усталом осленке

Еле сидит и рукой пряди отводит со лба;

Он за вакханками, те – от него убегают и дразнят,

И неумелый седок, не совладавши с ослом,

Вдруг соскользнув с длинноухого, падает вниз головою, —

Хором сатиры кричат: «Встань, подымайся, отец!»

И наконец, золотою уздой уздающий тигров,

Сам в виноградном венце светлый является бог.

Ни кровинки, ни Тесея, ни голоса в деве —

Трижды рвется бежать, трижды от страха застыв,

Вся дрожит, как под ветром дрожит сухая былинка,

Как над болотной водой влажный трепещет тростник.

Бог гласит: «Это я, вернейший друг и заботник!

Дева, страх позабудь: Вакху ты будешь женой!

Небо – брачный мой дар: звездой просияешь на небе,

Путь в ночи кораблям Критский укажет Венец».

Молвив, шагнул с колесницы, чтоб не были страшны пугливой

Тигры, и божью стопу напечатлел на песке,

И, обессиленную прижав ее к мощному лону,

Взнес ее ввысь на руках всепобеждающий Вакх.

Те Гименея поют, эти Эвия [54] , Эвия славят —

И на священном одре дева и бог сопряглись.

Как вести себя на пиру

Вот потому-то, когда на столе – возлияния Вакху,

А за столом возлежит женщина рядом с тобой,

Богу ночному молись, молись Никтелийским святыням [55] ,

Чтобы твоя голова не помутилась вином.

Тут-то тебе и дано о многом сказать незаметно,

Чтобы она поняла: сказано это о ней;

Тут-то вином и чертить на столе говорящие знаки,

Чтобы твоей госпоже знать, чья она госпожа;

Взглядами взглядов искать, изъясняясь их пламенным блеском —

Часто немые глаза красноречивее уст.

Тронет ли чашу губами она, перейми эту чашу

И за красавицей вслед с той же пригубь стороны;

Если к какому куску она потянется пальцем,

Ты, потянувшись за ней, руку рукою задень.

Кроме того, не забудь и понравиться мужу подруги —

Станет полезнее он, сделавшись другом твоим:

Если по жребию пьешь – уступи ему первую долю

И со своей головы дай ему первый венок,

Пусть ему первым нальют, будь он выше тебя или ниже,

Что бы он ни сказал – с легкой готовностью вторь.

Самый испытанный путь – обманывать мнимою дружбой

(Все же опасность таит даже испытанный путь):

Именно так и делец, превышая свое полномочье,

Больше берет на себя, чем доверялось ему.

Мера есть и питью – указать ее вовсе не трудно:

Пусть голова и нога будут послушны тебе!

Больше всего берегись за вином затевать перебранку,

Бойся волю давать рвущимся к бою рукам:

Евритион [56] нашел себе смерть в неразумной попойке, —

Нет, за столом и вином легкая резвость милей.

Пой, коли голос хорош, пляши, коли руки красивы, —

Всем, чем можешь пленить, тем и старайся пленить.

Истое пьянство вредит, но мнимое даже полезно:

Пусть заплетется язык, пусть залепечется речь, —

Что б ты теперь ни сказал и ни сделал не в меру ретиво —

Все для тебя не в упрек: скажут, виновно вино.

«Благо любимой моей и благо любимому ею!» —

Так говори, а в уме: «Чтоб ему сдохнуть!» – добавь.

Ухаживание после пира. Комплименты

Но покидают застольники стол, расходясь многолюдно;

Тут-то сама суета подступ к красавице даст.

Вдвинься в толпу, проберись к красавице, словно случайно,

Пальцами стана коснись, ногу ногою задень.

Вот когда время начать разговор! И Венера, и Случай —

Оба помогут тебе; Стыд неотесанный, прочь!

Здесь твоему красноречью не надобны наши советы,

Только сумей захотеть – сразу же станешь речист.

С ролью влюбленного сладь, словами яви свои раны,

Хитрость любую найди – пусть лишь поверит она.

Это нетрудно: ведь каждая мнит, что любви она стоит;

Даже и та, что дурна, верит в свою красоту.

Часто бывало: притворно любя, притворщик влюблялся,

Взявшись казаться таким, впрямь становился таков.

Так не таите же, девушки, зла на мужское притворство —

Из повсечасной игры часто рождается страсть.

Ты же, о юноша, вкрадчивой речью подтачивай сердце,

Как неустанно река точит нависший обрыв.

Не уставай восхвалять лицо ее, волосы, руки,

Пальцев тонких изгиб, ножки-малютки следок.

Слышать хвалу своей красоте и стыдливая рада:

Каждая собственный вид ценит превыше всего,

Разве Юноне и разве Палладе не стыдно доселе,

Что на Фригийской горе не предпочел их Парис?

Слыша себе похвалу, и павлин свои перья распустит,

А утаишь похвалу – он утаит красоту.

Даже разубранный конь на скачках несется быстрее,

Слыша, как плещет толпа, шею и гриву хваля.

Будь в обещаньях нескуп – обещанья пленяют красавиц.

Всеми богами божись, лишь бы доверья достичь!

Сам Юпитер с небес улыбается клятвам влюбленных

И развевает их вмиг взмахом Эоловых крыл.

Даже стигийской водой сам Юпитер божился Юноне, —

Ложным клятвам не чужд, ложным он клятвам не мстит.

Боги-покровители

Выгодны боги для нас – коли выгодны, будем в них верить,

Станем на древний алтарь и возливать, и кадить,

Боги не праздны, они не стынут в дремотном покое, —

Боги над теми блюдут, кто добронравно живет.

Долг не жалейте платить, договор страшитесь нарушить,

Душу храните от лжи и от убийства ладонь, —

Лишь за одно наказания нет: обманывать женщин.

Здесь и только здесь верность стыдней, чем обман.

Худшее преступление – вероломство

Будем неверны неверным! Пускай нечестивое племя,

С хитростью выйдя на нас, в свой же силок попадет.

Есть рассказ: девять лет лежал плодоносный Египет

Сух, и не падал с небес дождь, орошая посев.

Фрасий пришел к Бусириду [57] и молвил: «Смягчится Юпитер,

Если пришелец прольет кровь на его алтаре».

Тотчас в ответ Бусирид: «Ты сам и падешь, чужеземец,

Первою жертвой богам ради желанной воды».

Сжег Фаларид в жестоком быке Периллово тело,

И злополучный творец пищей творению стал.

Прав Бусирид, и прав Фаларид! Закон всех законов:

Кто злоумыслил смерть – сам этой смертью умрет.

Пусть же теперь поделом вероломных казнит вероломство;

Мучаясь, женщина пусть поданный вспомнит пример!

Слезы

Польза есть и в слезах: слеза и алмазы растопит.

Только сумей показать, как увлажнилась щека!

Если же сухи глаза (не приходит слеза по заказу!) —

Маслом пальцы полей и по ресницам пройдись.

Поцелуи

А поцелуи? Возможно ли их не вмешивать в просьбы?

Пусть не дается – а ты и с недающей бери.

Ежели будет бороться и ежели скажет: «Негодный!» —

Знай: не своей, а твоей хочет победы в борьбе.

Только старайся о том, чтоб не ранить нежные губы,

Чтобы на грубость твою дева пенять не могла.

Кто, сорвав поцелуй, не сорвал и всего остального,

Истинно молвлю, тому и поцелуи не впрок.

Счастливое насилие

Что помешало тебе достичь полноты вожделенной?

Стыд? Совсем и не стыд – разве что серость твоя.

Это насилье? Пускай: и насилье красавицам мило —

То, что хотят они дать, нехотя лучше дадут.

Силою женщину взяв, сам увидишь, что женщина рада

И что бесчестье она воспринимает как дар.

Если ж она, хоть могла претерпеть, а нетронутой вышла,

То под веселым лицом тайную чувствует грусть.

Феба [58] и Фебы сестра познали насильные ласки,

Но не устали любить тех, кто насильно ласкал.

Всем известен рассказ, и все же его повторю я —

Как Ликомедова [59] дочь мужа в Пелиде нашла.

Уж от богини, красой превзошедшей соперниц на Иде,

Пылкий судья получил горькую мзду за хвалу;

Плыли уже к Приаму-царю корабли из-за моря,

Эллинскую в Илион старцу невестку неся;

Клятву давали мужи восстать за того, кто обижен,

Общею честью сочтя месть за позор одного;

Только Ахилл (о, стыд! но мольбе уступил он Фетиды),

Длинное платье надев, скрыл, что мужчина и он.

Что с тобой, Эакид? Тебе ли над шерстью трудиться

Ждет Паллада тебя, но не на этой стезе.

Ты ль над корзинкой сидишь? Рука твоя просит оружья!

Эта ли с пряжей ладонь Гектору смерть принесет?

Прочь отбрось, прочь отбрось веретена с добротною нитью

И пелионским копьем в крепкой руке потрясай!

В том же покое спала девица из царского рода,

Ей самой и пришлось мужа в Ахилле признать.

Силе она уступив (приходится этому верить),

Верно, хотела сама силе такой уступить.

Часто она говорила: «Побудь!» – беспокойному другу,

Вместо былых веретен острый хватавшему меч.

Где же насилие, где? Зачем, Деидамия, хочешь

Лаской того удержать, кем обесчещена ты?

Почему начинает мужчина

Правда, иную игру начать не решается дева, —

Рада, однако, принять, если начнет не она.

Право же, тот, кто от женщины ждет начального шага,

Слишком высоко, видать, мнит о своей красоте.

Первый приступ – мужчине и первые просьбы – мужчине,

Чтобы на просьбы и лесть женщина сдаться могла.

Путь к овладенью – мольба. Любит женщина просьбы мужские —

Так расскажи ей о том, как ты ее полюбил.

Сам преклонялся с мольбой Юпитер, сходя к героиням, —

Из героинь ни одна первой его не звала.

Не нужно быть навязчивым

Если, однако, почувствуешь ты, что мольбы надоели,

Остановись, отступи, дай пресыщенью пройти.

Многим то, чего нет, милее того, что доступно:

Меньше будешь давить – меньше к тебе неприязнь.

И на Венерину цель не слишком указывай явно:

Именем дружбы назвав, сделаешь ближе любовь.

Сам я видал, как смягчались от этого строгие девы

И позволяли потом другу любовником стать.

Признаки влюбленности

Белая кожа претит в моряке – под брызгами моря

На обожженном лице темный ложится загар.

Белая кожа – укор землепашцу, когда он на пашне

Лемех ведет и отвал, солнцу подставив плечо.

И для тебя, кто рвется к венку из листьев Паллады,

Для состязателя игр, белое тело – позор.

Бледность – тому, кто влюблен! Влюбленному бледность пристала:

В этом его красота – мало ценимая кем.

Бледный в Сидейских лесах Орион на охоте скитался,

Бледный Дафнис [60] , томясь, млел о наяде своей.

Бледность и худоба обличают влюбленные души,

Так не стыдись под плащом кудри блестящие скрыть!

Юным телам придают худобу бессонные ночи,

Боль, забота, печаль – знаки великой любви.

Чтобы желанья сбылись, не жалей вызывать сожаленья.

Пусть, взглянув на тебя, всякий воскликнет: «Влюблен!»

Скрыть ли тоску и упрек, что смешали мы правду и кривду?

Друг – соперник

Дружба и верность у нас нынче пустые слова.

Ах, как опасно бывает хвалить любимую другу:

Он и поверит тебе, он и подменит тебя.

Ты говоришь: «Но Патрокл соперником не был Ахиллу;

Верность Федры попрать не посягал Пирифой;

Если Пилад и любил Гермиону, то чистой любовью,

Словно Палладу – Феб и Диоскуры – сестру».

Кто на такое надеется, тот, пожалуй, надейся

Мед из реки зачерпнуть, плод с тамариска сорвать!

Нынче стыд позабыт – свое лишь каждому любо,

Каждый за радость свою платит страданьем других.

Нынче, увы, не врага своего опасайся, влюбленный, —

Чтобы верней уцелеть, мнимых друзей берегись.

Остерегайся родных, бойся брата, чуждайся знакомца —

Вот с какой стороны ждет тебя истинный страх!

Заключение: многочисленность любовных путей

Близок конец; но ты не забудь, что любовь открывает

Тысячу разных путей к тысяче женских сердец.

Ведь и земля не повсюду одна: иное – оливам

Место, иное – лозе или зеленым хлебам.

Сколько лиц на земле, столько бьется сердец непохожих:

Тот, кто умен и хитер, должен приладиться к ним.

Словно Протей, то он вдруг обернется текучей водою,

То он лев, то он дуб, то он щетинистый вепрь.

Рыбу ловить – там нужен крючок, там потребен трезубец,

Там на крепкий канат нижется частая сеть.

Не выходи же и ты без разбора на старых и юных —

Издали сети твои высмотрит старая лань.

Ум покажи простоватой, нахальством блесни перед строгой —

Та и другая тотчас, бедные, бросятся прочь.

Вот почему бывает порой, что достойным откажет,

А к недостойным сама женщина в руки падет.

Часть пути – позади, а часть пути – предо мною.

Бросим якорь в песок, отдых дадим кораблю.

Книга II

Победа влюбленного

Гряньте: «Ио, Пеан!» «Ио, Пеан!» – возгласите!

Бьется добыча в сети, кончен охотничий труд.

Ныне влюбленный, ликуя, стихи мои метит наградой

Выше Гомеровых пальм и Гесиодовых пальм.

Так распускал паруса похититель и гость, сын Приама,

От копьеносных Амикл [61] в дом свой жену увозя;

Так и тебя, Гипподамия, вез в колеснице победной

Тот, кто примчался к тебе в беге заморских колес.

Удержать труднее, чем завоевать

Но не спеши так, юнец; ты выплыл в открытое море,

Волны плещут кругом, берег желанный далек.

Если по слову стиха моего и достиг ты любимой —

Я научил овладеть, я научу сохранить.

Завоевать и оборонить – одинаково важно:

Случай поможет в одном, только наука – в другом.

Так не оставьте меня, Киприда и отрок Киприды,

Ты не оставь, Эрато, тезка которой – Любовь!

Долг мой велик: поведать о том, каким ухищреньем

Будет удержан Амур, мчащийся по миру бог.

Легок Амура полет, два крыла у него за плечами,

Трудно накинуть на них сдержанной меры узду.

Мифологический пример: Минос. Дедал и Икар

Гостю когда-то Минос замкнул все пути для ухода —

Гость на пернатых крылах по небу путь проторил.

Был уже скрыт в тайнике зачатый матерью в блуде

Бык-получеловек и человек-полубык,

И произнес строитель Дедал: «Минос-справедливец!

Плену конец положи: прах мой отчизне верни!

Пусть я не мог, гонимый судьбой, не знающей правды,

Жить в родимой земле, – в ней я хочу умереть.

Если не жаль старика – дозволь возвратиться ребенку.

Если ребенка не жаль – то пощади старика».

Так он твердил, и долго твердил, но тщетными были

Речи – пленнику царь выхода в путь не давал.

Это поняв, промолвил Дедал: «Теперь-то, умелец,

Время тебе показать, в чем дарованье твое.

Пусть и море, пусть и суша покорны Миносу,

Пусть ни земля, ни вода нам не откроют пути, —

Небо осталось для нас – рискнем на небесные тропы!

Вышний Юпитер, прости мне дерзновенье мое:

Я не хочу посягать на звездные божьи престолы —

Нет нам из рабства пути, кроме пути в небесах!

Ежели Стикс дозволит исход – поплывем и по Стиксу!

Новый пишу я закон смертной природе моей».

Часто беда изощряет умы. Возможно ли верить,

Чтобы шагнул человек ввысь по воздушной тропе?

Вот он перо за пером слагает в небесные весла,

Тонкими нитями льна вяжет одно к одному;

Жарко растопленный воск крепит основания перьев;

Вот уж подходит к концу новоизмышленный труд.

Мальчик веселый меж тем и пером забавлялся, и воском,

Сам не зная, что в них – снасть для мальчишеских плеч.

«Это, – молвил отец, – корабли для нашего бегства,

Это единственный путь к воле и отчей земле.

Всюду – запоры Миноса, свободен лишь воздух небесный;

Конец ознакомительного фрагмента

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную версию.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.