Выбрать главу

Часто в произведениях о путешествии во времени утверждается мысль о неизменности реальности. Здесь можно вспомнить повесть Феликса Кривина «Я угнал машину времени», в которой историк спешит на машине времени в партизанский отряд, чтобы спасти партизан от предателя, выдавшего их эсесовцам. Как и следовало ожидать, горе-спасатель сам этим предателем и оказывается.

Иногда, конечно, реальность непреодолима не буквально, а лишь в общих чертах. Здесь можно вспомнить постоянно упоминающийся историками жанра рассказ Севера Гансовского «Демон истории», в котором исходно имелась некая альтернативная реальность с неким не значащимся в наших учебниках фашистским диктатором Астером, а затем, посте того, как путешественник по времени убивает Астера, к власти приходит Гитлер, и торжествует наша, обычная реальность. То же самое — в написанном под влиянием Гансовского рассказе Леонида Каганова «Дело правое»: убит мифический фюрер Зольдер, чтобы освободить дорогу настоящему Гитлеру.

Идея, что торжество фашизма невозможно предотвратить, убив его вождя, — уже сама по себе отдаст безнадежностью, она говорит, «Жизнь такова, какова она есть и больше никакова», что реальность непреодолима. Но эту идею придумали, по крайней мере, не фантасты, она заимствована писателями из социальной философии. За что отвечает фантастика в полной мере, так это за порядок чередования реальностей. Сначала был фантастический мир с фюрером Астером, затем, в конце концов, устанавливается реальный мир с фюрером Гитлером. Ведь можно было бы написать и наоборот: обладатель машины времени убивает Гитлера, и вместо него к власти в Германии приходит Астер или Зольдер. Социально-философская идея неизменности хода истории и его независимости от личности была бы поддержана, но все же в пространстве фантастического текста мы имели бы торжество фантазии, а не все той же успевшей поднадоесть реальности Но «литература мечты» боится уводить читателя слишком далеко в мир мечты.

Именно поэтому в романе Вячеслава Рыбакова «Человек напротив» исходно есть некая придуманная реальность, в которой Россия распалась, к власти в 1991 году пришли путчисты, а Ельцин сидит в тюрьме, — а после того, как главный герой во все это магически вмешивается, торжествует известная нам альтернатива с проигрышем путча и воцарением Ельцина. Рыбаков мог бы, наверное, написать и наоборот — чтобы реальная Россия превратилась в вымышленную, — но такой инвертированный порядок превращений казался бы неестественным, и Рыбаков, как всякий другой писатель, видимо, исходит из предположения, что социальная фантастика не может в качестве своего конечного вывода получать грезу, слишком далекую от реальной жизни. По той же причине в «Дозорах» Сергея Лукьяненко рассказывается, как магическое вмешательство в историю приводит к большевистской революции, а не о том, как магия, вопреки известным историческим фактам, избавляет Россию от революции.

Дело в том, что сегодня, как, впрочем, и во многие другие эпохи, писатель согласится признать себя скорее злодеем, чем дураком, и скорее плохим фантастом, чем розовым оптимистом.

Есть особая черта нашей культуры — она, скорее, мрачна, и, во всяком случае, она более склонна доверять мрачному и страшному, чем веселому и радостному. В ней пессимизм ассоциируется с мудростью, а оптимизм — с глупостью. Чувство подлинности, прошедшее через горнило пессимизма, оборачивается чувством непобедимости зла.

Эта общая черта всей европейской культуры последних двух столетий причудливо соединяется с характерной чертой российской культуры XX века. Дело в том, что в силу известных обстоятельств нашей политической истории российские интеллектуалы были вынуждены думать над головоломками типа «что лучше — социализм или капитализм?», «где жить лучше — в России или в Америке?» и «Можно ли на земле установить лучший, чем сейчас, общественный строй?». От постоянного решения подобных задачек в российском «коллективном бессознательном» осталась странная особенность — склонность сравнивать целые миры, страны, цивилизации и общественно-экономические формации по критерию «лучше—хуже». А сочетание такой склонности с врожденным пессимизмом приводит к необходимости строить в воображении миры, с которыми наш мир можно было бы сравнить — разумеется, не в его пользу, но зато отрицая реальность лучших миров. Изобрести лучшее, не поверить в него и выбрать худшее — таков алгоритм этой параноидальной (хотя и по своему мудрой) интеллектуальной операции.