— Я не дам вам убежать, — подумал вдруг мальчик-бармен, перед которым я поставила стакан.
Это был мальчик в белой рубашке, смуглый, черноглазый, не старше двенадцати лет — по нашим меркам. Его всегда приглашали прислуживать на вечеринках. Он был из небогатой семьи.
— Тише, — подумала я. — Дайте мне улететь. Иначе меня убьют.
— Вас надо убить, иначе сюда прилетят с Земли и начнется война, — серьезно подумал мальчик.
— Почему вы так боитесь Земли? — спросила я.
Каким надменным движением он закинул голову! Он был подростком и движения у него все еще были порывистые. В марсианском понимании, конечно. На Земле он показался бы заторможенным, задумчивым парнем.
— Здесь никто не боится, — подумал он, с достоинством роняя мысли. — Вы не знаете, что значит воевать с нацией, которая может думать как один. Вы нас не понимаете. Я сейчас подумаю громко, и вас убьют.
И тогда я заплакала. Впервые на Марсе. Он смотрел на меня и не понимал, что происходит. Он никогда этого не видел.
— Тише, пожалуйста, — думала я сквозь слезы. — Я просто хочу на Землю. Я никому ничего не расскажу.
Он поставил на стойку готовые коктейли. Предложил их женщинам, которые подошли на минуту к стойке. Они даже не посмотрели на меня — как раз в тот момент начал хныкать ребенок. На этот раз, вслух. Впервые! Все всполошились — то есть повернули головы в его сторону. Я смотрела на бармена.
— Уходите скорее, — быстро подумал он. — Сейчас на вас не смотрят.
И когда я сделала первый шаг, мне в спину острым камешком ударилась его нечаянная мысль — он просто не успел ее остановить:
— Я тоже хочу на Землю. Хочу ее увидеть.
Я не оборачивалась. И уже не потому, что они могли заметить мои слезы, услышать мои мысли, броситься в погоню. Я не оборачивалась, пока шла в сумерках по огромному двору, потому что в этот миг уже сама не знала — хочу ли я убежать. Потому что был миг, когда я хотела только одного — навсегда остаться в этом доме, жить этой жизнью, думать по вечерам с хозяином, расписывать чашки, пить коктейли, отвечать на странные вопросы моей хозяйки. Смотреть, как медленно взрослеет их сын, в котором уже была часть меня — который выжил только потому, что я была рядом. Потому что я уже стала частью Марса. А Земля была только очень маленьким шариком — одним из тех, которые я рисовала на чашках.
В момент удара о Землю я проснулась и забыла половину всего, что было. Другую половину я забыла в первый час пребывания на Земле, когда умывалась, варила кофе, намазывала хлеб маслом. Я не помню имен моих хозяев, а ведь мы звали друг друга по именам. Не помню, как выглядел дом напротив. Не помню, как выглядело и называлось то, на чем я вернулась на Землю. Помню только, что оно управлялось очень просто, иначе я бы не решилась бежать. Несколько часов я могла восстановить на языке вкус своего любимого вечернего коктейля — слабую смесь мяты, крепкого чая и винограда. Конечно, ни того, ни другого, ни третьего там не было, я просто подбираю слова… И тут же теряю, и уже не уверена, что нашла их правильно. Но кое-что останется навсегда. И самое главное — это сознание, что я прожила на Марсе полгода — ни днем меньше. Знаю, что все это время я лежала в своей постели, на Земле. Что просто уснула, а потом проснулась. На Земле за это время прошло полтора часа — только и всего. А сам сон, говорят, редко занимает больше пяти минут.
Я, конечно, спала и видела сон. Но я не знаю, правда не знаю, чем бы он кончился, если бы мне не удалось бежать. И очень подозреваю, что в среднем раз в пятьдесят лет на Земле кто-то умирает во сне — без всяких видимых причин. Только потому, что на Марсе родился ребенок. Пятьдесят лет, пять месяцев или пять минут — какая, в сущности, разница?
Даниэль КЛУГЕР
ТЕАТРАЛЬНЫЙ ВЕЧЕР
Как-то вечером Натаниэль Розовски оказался в театре — впервые за последние двенадцать лет. И это при том, что в молодости он числил себя завзятым театралом, а в студенческие времена даже участвовал в каких-то любительских постановках. Но то было давным-давно, когда жил он в советском городе Минске и звался не Натаниэлем, а Анатолием, Толиком. С тех пор много воды утекло.
Сидя в полутемном зале Камерного театра в ожидании начала спектакля, он вдруг с изумлением ощутил почти забытое волнение, которое когда-то вызывал в нем негромкий говор зрителей, тяжелый и торжественный бархат занавеса.