Прилив растет и быстро нас уносит
В неизмеримость темных волн.
«Волшебный… челн» – спасительное Слово в «косноязычии» и «немоте» невыразимости (образ Жуковского) волнующегося «моря житейского» (Моисей, проведший жестоковыйный свой народ сквозь хляби «чермного моря», был гугнив, как юрод Божий).
«Язык и есть бездна?» – вопрошает философ и отвечает: «Лишь имеющееся в распоряжении слово наделяет вещь бытием» (С. 303). «Чем ближе мы подходим к опасности, тем ярче начинают светиться пути к спасительному, тем более вопрошающими мы становимся. Ибо вопрошание есть благочестие мысли», – заявляет Хайдеггер (С. 238). Некоторые его образы выглядят кальками с арамейского («бездна бездну призывает голосом вод многих…») и с тютчевского поэтического языка. В этом проявляется общая псалмодическая традиция, приверженность которой Тютчев сохранил в своих стихах-фрагментах, ее «черепках», какими смердящий Иов растравлял и очищал гнойные раны.
У Тютчева имеется множество образов «из пламя и света рожденного слова» (Лермонтов), предметно природных («камень», «месяц», «ключ», «елей») образов поэтического слова, близких хайдеггеровской системе (философ называл их «вещими вещами»). Но особенно роднит их религиозно-романтический образ «безмолвия» (Silentium, 1830) и Имени, скрывающего и являющего тайну Жизни. Stillе – безмолвие, молчание, скрытое, тайное – образы из структуры философа. Ruhe – покой, неподвижность, тишина, мир. Суть Ruhe близка Ruf и Rip; следовательно, речь идет о «покое» как простоте, цельном единстве четырех попарно соотносимых понятий, о их взаимообращении, перетекании, инверсии, безмолвном диалоге.
В бездне благоутробия зарождаются, из библейских «сердец и утроб» исходят столь мощные образы: «Пускай в сердечной глубине Встают и заходят оне…» (Silentium, 1830).
Поэт и философ выступают «бытописателями» Моисеева ряда: один вопрошающим, другой – ответствующим; сквозь их образы-реплики, в прорехах-паузах диалога сквозит terror antiques (древний ужас), разражающийся risus terror (смехом ужаса), подготавливающий рождение, приход гибельного «демона смеха» («Только вьюга долгим смехом Заливается в снегах…», – заметил Блок в «Двенадцати»).
Какое головокружительное парение антиномий, воздушно умопомрачительное, как ласточкины виражи над водной гладью, завязывание-распутывание узлов-узоров! И прорывание новых ходов в подземных лабиринтах мысли. Разве они бессмысленны и не выражают насущнейшей потребности нашего существа и существования? В то же время разве движение рыбы в воде оставляет какой-либо след в ее толще или изменяет что-либо в структуре воды и состоянии рыбы? Не есть ли мысль физиологическая, специфическая потребность организма и бытия как «нового Органона» в нашем общении с Творцом? Ломоносов провозгласил: «Природа – второе Писание», Тютчев отметил драму общения: «Природа – сфинкс…», а способностью «книгу Матери-природы читать ясно, без очков!..» наделил немногих:
Иным достался от природы
Инстинкт пророчески-слепой, —
Они им чуют-слышат воды
И в темной глубине земной…
«А.А. Фету», 1862.
Большинству же уготован удел героя «Безумия», поэта-«безумца»:
И мнит, что слышит струй кипенье,
Что слышит ток подземных вод,
И колыбельное их пенье,
И шумный из земли исход!..
«Безумие», 1830.
О, нашей мысли обольщенье,
Ты человеческое Я,
Не таково ль твое значенье,
Не такова ль судьба твоя…
«Смотри, как на речном просторе…», 1851.
Хайдеггер же с детской безоглядностью и поэтической непосредственностью уповает на мысль, в изначальности (истинности) которой усомнился и Фауст: «Язык мостит первые пути и подступы для всякой воли к мысли. <…> Язык – то исходное измерение, внутри которого человеческое существо вообще впервые только и оказывается в состоянии отозваться на бытие и его зов и через эту отзывчивость принадлежать бытию. Эта исходная отзывчивость… есть мысль» (Хайдеггер М. С. 254–255).
Сведение бытия к мысли, безоглядная, упорная вера в ее действенность свидетельствует о неразорванности пуповины с матримониальным лоном философствования, чреватым гибельностью для исчерпавшего себя лона и плода. В топосе личной границы выделяются сверхличная и внеличная зоны. Если поэт от «безличного», от стихии, «безумия» (вспомним «Не дай мне Бог сойти с ума…» Пушкина; тема «безумия» как «высокой болезни» любви и творчества в свободе – сквозная во все века) устремлен к надличной, то у философа наблюдается обратное движение, усугубление «меонального», мета-психического на грани психиатрии как метода философствования (Фрейд, Юнг). «Преодоление метафизики» ведет к метафизическому нигилизму в философии; надо погрузиться на дно, чтобы, оттолкнувшись от него, начать подъем [10].