Выбрать главу

Мне было ясно, конечно, кто притаился в этом доме, но мне хотелось до конца исполнить роль переписчика. Я постучал покрепче в двери и снова обошёл дом, пытливо заглядывая в окна. От соседних построек отделился какой-то человек в картузе с благообразной бородой и медленно подошёл ко мне.

– Никого тут нет, – мрачно сказал он, неохотно окинув взглядом моё бритое лицо в очках и папку с бумагами.

– Никто не живёт?

– Никто не живёт. Никого тут нет, – повторил он сурово.

– Как же это так, – поддразнил я его, – такой хороший, большой дом и вдруг никто не живёт в нём.

– Никто не живёт.

Я объяснил ему, что дело идёт о переписи, которая никому и ничем не грозит, кто бы ни был в этом доме. Он угрюмо и кратко отвечал:

– Никого тут нет.

По инструкции при сомнении, жилой ли дом и обитаем ли он, полагалось решать дело опросом соседей, и формально я был прав, когда не стал больше тревожить потайное жилище беглого попика.

При такой ненормальной жизни, чередуя изнурительные службы в моленной с духотой и тоской сидячего взаперти узника, слабый духом попик, нередко склонный к запою, обычно или спивался здесь до потери разума, или заболевал, или, одурев от скуки, вторично сбегал и от старой церкви.

Неугомонные ревнители, неистово искавшие веры чистой, как слеза, не могли, конечно, верить в «благодать», заключённую в такой скудельный сосуд.

Была ещё вера, которую никто не хотел замечать, с которой никто не считался и о которой никогда не упоминали, хотя у нас была великолепная, лучшая в городе церковь. Церковь эту именовали «Благословенной», на ней висел громадный колокол с изумительным, густым, чистым и проникновенным звоном (говорили, что для этого колокола при выплавке не пожалели серебра и чуть ли не золота). Этого звона под Пасху и под большие праздники ждали во всём городе, и когда раздавался первый мощный удар, посылая густую и гармоничную волну во все стороны, из домов разом выходили люди, крестясь на ходу, но шли они не в эту церковь, а по своим моленным.

Церковь эта была единоверческая: где-то сверху в царском правительстве после долгого недоумениям над миллионами упомянутых и непонятных изуверств, которые из-за каких-то неважных обрядов – «ходить вокруг аналоя по солнышку, а не против солнышка», молиться «двуперстием», а не «щепотью», говорить «обрадованная Мария», а не «благодатная Мария», читать «и разыдутся вразы его», а не «и расточатся вразы его», которые из-за таких и подобных пустяков разбегались по лесам, закапывались в землю и с безумным пением шли на костры, – головные люди решили: «Ну, дать им весь этот старый обряд и все эти старые неточные слова (исправленные при Никоне), а священники пусть служат у них православные».

Так создалось «единоверие», разумное, казалось вверху, примирение старой церкви с православной. И почти никто из упрямцев не вошёл в единоверие.

– А хитрую западню придумали! – говорили, вероятно, некоторые.

Громадное большинство ничего не говорило, а просто пятилось, уходило в тень своих моленных, растекалось куда-то вглубь, в недоступные для чужого глаза щели низового быта. Единоверие пустовало.

Моего отца можно отнести к «середнякам», то есть к тем, которых в городе было дольно много и которые, вздыхая, задержались на полпути. Он постепенно охладевал ко всему житейскому, дремал в лавке, дремал в управе, с трудом и неохотно влачил греховную тяготу. Нередко, задумавшись над чем-то, он качал головой, вздыхал и бормотал: «Ох, грехи, грехи!». Оживлялся он только, когда направлялся в моленную. Точно выпрямлялась внутри него пружина. Высокий, стройный, приодевшись, шёл он туда с решительным, серьёзным видом. Там было дело первейшее и нужнейшее: вне греха, защита от греха и мостик к светлой будущей жизни.

И дальнейший путь к «спасению» был ясен. Но как слабому и доброму человеку отойти от семьи со всеми её неизбежными заботами и вязкими грехами?

Другие мучились сильнее и шли дальше. Логика вела прямым путём: если грешно наедаться мясом, рыбой в пост, в среду и пятницу, то не греховно ли чревоугодие и во все остальные дни? Если брачные узы постыдны и греховны в пост и под праздник, то как считать их оправданными в другое время? «По слабости человеческой дозволено», гласят будто бы уставы. Но человек, с отчаянием рвущийся из пучины греха, страшится этой слабости. В ней – гибель.