– Ну, чего же неудобно! – заторопился уставщик. – Он из вашего города. Ещё, может быть, знакомый. Подождите, я сбегаю, спрошу его.
Минуты через две, запалившись и раскрасневшись, он примчался обратно.
– Можно, можно! Он ничего. Он ещё, пожалуй, рад будет.
Игумен молча отошёл, а уставщик повёл меня куда-то вглубь, сквозь кусты, по глухой тропке. Потом мы почти скатились вниз по крутой дорожке, оказались около сырого отвеса небольшой горы и, согнувшись, полезли в нутро горы по узкому и низкому проходу. Сверху в полутьме падали капли, по стенам струилась вода, и где-то близко и невидимо, с тихим шорохом струились ручьи. Мелькнул слабый свет, и мы вошли в пещеру. Она была грубо вырублена в горе, с неровными стенами и сводчатым потолком. У мокрой стены на козлах лежали две доски – для постели. На голом столе горела восковая свечка и лежала потрепанная книга в кожаном переплёте. Меблировку заканчивала небольшая скамейка.
И здесь с потолка капало; со стен, точно они плакали, струилась, выдавливаясь из камня, вода, и казалось, что внизу, с боков или вверху клокочет тихое журчанье. В этой мокрой яме, около дощатой постели стоял с лестовкой на руке отшельник и молча глядел на нас. Меня сразу кольнуло то, что чем-то он смутно напомнил мне отца, которого уже не было в живых. Тут было, так сказать, видовое сходство. Его обыкновенное лицо с большим носом и жиденькой желтоватой с проседью бородой вообще походило на всякое другое лицо среди наших мещан. На нём был тот большой картуз и тот тёртый перетёртый балахон, в которых он, видимо, ушёл из семьи и какие обычно носили мастеровые в нашем городе. Но чем-то ещё иным, каким-то особым выражением на лице и в глазах он напомнил мне отца.
Разговор наш не налаживался. Сиплым простуженным голосом он безучастно спросил меня об отце, которого знал, и услыхав, что его уже нет, тихо покачал головой, не выражая сочувствия и не притворяясь вежливым. Ко мне он не выказал никакого интереса, ни о чём не спрашивал, но и не было в нем ни тени нетерпения, раздражения или смущения. Он рассеянно и просто глядел на меня, и его как бы время относило от нас какой-то печальной волной. Он, видимо, и не ждал, чтобы мы поскорее ушли. Всё равно, тут ли мы, или нет. А у меня немел язык. Я не знал, о чём и как спросить этого безучастного, почти неживого человека. Я глядел на его припухшие красноватые глаза, на воспалённые ноздри большого носа с вечным, видимо, насморком, на всё его худое тело в потёртом балахоне – тело, до того замученное, что оно, должно быть, отвыкло уже и дрожать от холодной сырости, и мало-помалу уяснил я себе, чем он походил на моего отца!
Та же рассеянность, та же задумчивость, как будто сейчас он покачает головой на свои думы и скажет: «Ох, грехи, грехи!» Только отшельник был печальнее, безмерно печальнее. У отца печали не было, и у него долго оставались его усмешка чистого, зоркого глаза, и какое-то движенье на лице, точно время от времени пробуждение к жизни. Тут, в отшельнике, всё уже застывало окончательно, печаль покрывала его как бы саваном. Он даже, вероятно, и не ждал того, к чему готовил себя этой сырой ямой и неестественным подвигом в ней, не ждал «непостыдного кона», его просто тихо уносило последней ледяной волной при шорохе невидимых ручьёв.
«К чему это?» – подавленно спрашивал я себя, когда мы с уставщиком вползали из мокрых недр к зелени и солнцу. Но впечатление шло глубже и сложнее этого первого вопроса.
Годами складывались воспоминания о нашем городе, пока не стала выявляться общая картина. И становилось ясно, что этот отшельник – не случайный, а вполне естественный плод нашего благочестивого города. Конечно, таких людей у нас было немного, единицы на тысячи, но и он, и другие такие же «подвижники» только дальше ушли по тому пути, по которому более или менее влеклось всё старообрядческое население, стремясь уйти от греха и беса.
И только ли наш город? Черемшанский отшельник тихо, незаметно, без всякой поэзии и без религиозного экстаза повторил в своей мокрой яме подвиг древних отшельников, которые заживо умерщвляли себя в киевских пещерах, а ещё раньше – в палестинских, аравийских и других пустынях. И такого же порядка, только более быстрого и решительного были «подвиги» тех иступлённых староверов, которые в ужасе от мирского греха закапывали себя, своих жён и детей живыми в землю или в религиозном восторге с пением и воплями сами восходили на костры или сжигали себя в деревянных церквах.
Наш город и верующее население во всяком ином городе, селе, деревне, лесном скиту или монастыре более последовательно или менее последовательно, сознательно или бессознательно, ускоренно или замедленно идут неизбежно по одному и тому же пути и к одной и той же цели.