Выбрать главу

Она плачет и вытирает платочком покрасневшие нос и глаза.

– Сразу, – говорю я, слыша в тоне своего голоса оттенок какого-то злобного торжества, – без проволочек, без этих больниц… Раз!.. – и там… Резко, папа, резко. Одним ударом, наотмашь!

– Да, не завалялся, – всхлипывает мать. – Люди-то вон годами лежат, под себя ходят. Горшок им носят, с ложечки кормят… Не-ет, Феликс Михайлович так не мог… Феликс, да что же ты наделал?

– Ну, не плачь, не плачь, – бодрюсь я. – Всё равно он здесь жить не собирался. Помнишь? – он хотел всё продать и уехать… Вот и уехал! Никого не отяготил, не озаботил, собрался в одночасье – и махнул! Помнишь, он пел: «Старость меня дома хрен застанет!..»

Мать то плачет, то рассказывает, то снова плачет. Я успокаиваю ее, хлебаю подогретый на электроплитке суп, листаю какие-то журналы, что-то говорю. Снова идем к покойному. Стоя в изголовье, гладим папу, разговариваем с ним и о нем.

– Душа-то его сейчас здесь, – замечает мать, всхлипывая. – Тут она: летает, смотрит на нас… Феликс-Феликс, что ты наделал, а?

Тянется ночь, длится наш разговор, не смея оборваться и оставить нас, – каждого по отдельности, – с не осмысленной как следует новостью. Да, ни я, ни мать еще не осознаем вполне нашу утрату – отец где-то здесь, рядом с нами: вот его таблетки и склянки на лавке, вот брюки и фуфайка, вот тут, на своем любимом месте, у дверного косяка он сидел бы сейчас. Мы слышим эхо его слов, видим мир, не успевший умереть вместе с ним. Папа где-то здесь, а там, на ночной веранде, – лишь остывающий слепок его.

Утро. Пока не встала мать, я иду к отцу. Он такой же, как и вчера – неподвижный и тихий. За окнами веранды – зеленые листья, солнечные зайчики, яркая голубизна неба. Если бы не труп, я подумал бы, что отец где-нибудь поблизости, – кормит кур в сарайке или возится в мастерской. Но труп, тихий и неподвижный, лежит рядом – и тяжелая волна горя, родившись внизу живота, внезапно дыбится во мне, перехватывая горло и выдавливая слезы. Папа – умер.

Мой папа умер!..

Мать собирает на стол. Скоро придут соседки, будет ясность относительно гроба. Деньги у нас есть, могли бы и купить, но не ехать же в Рыбинск за гробом. Соседки обещали матери решить эту проблему: есть какой-то местный столяр, который якобы сможет сделать гроб из своего материала. Если же этот вариант отпадет, то обещал помочь Коля Баруздин, сосед, папин приятель. Самому мне – не по силам: ни столярного, ни плотницкого ремесла я от отца не унаследовал. Доску, конечно, я обстрогаю и шерхебель от рубанка отличу – но и только. «Безрукий».

Все телеграммы мать дала еще вчера. Андрюха, мой младший брат, возможно, припахан тещей на даче и поэтому может получить печальное известие лишь сегодня к вечеру – значит, его приезда можно ждать не раньше завтрашнего дня. Родственники матери (с отцовскими мы не знаемся, не ведаем даже, где они живут) приедут, наверное, прямо на похороны. Похороны – послезавтра.

В ожидании завтрака листаю попавшуюся под руку книжку югославских врачей «Стенокардия». Лежит она тут явно не зря: отец интересовался своей болезнью.

«Как писал философ Сенека в письме к Луцилию, приступ этой болезни подобен грозе…»

____________________________

Впервые такой приступ случился с ним лет семь тому назад – когда дом номер 15 по улице Новой, ставший свидетелем его предсмертной муки, высился еще на Скомороховой Горе, в Рыбинске, – а родители мои жили на казенной квартире, выделенной Глебовской санаторно-лесной школой. Точнее говоря, в бывших слесарных мастерских этой школы, приспособленных под жилье для воспитателей. Это была половина дома (за стенкой жили соседи) с печкой, сарайкой, двумя сотками земли под окном и роскошным видом из этого окна на величавый простор Волги, как раз в этом месте, под Глебовом, вытекающей из безбрежной холодной ямы Рыбинского моря. По этому-то простору, намертво схваченному январской стужей, по белой метельной речной долине медленно двигалась в тот давний день, семь лет назад, маленькая темная фигурка отца, провожаемая из окошка взглядом матери – той, вынь да положь, потребовалась тогда чистая прорубь для полоскания невесть откуда берущегося (они с папой уже давно остались вдвоем) белья…

Выбрав подходящее место чуть ли не посредине реки, отец расчистил валенками снег и, высоко подняв тяжелый лом-пешню, что есть силы ударил по темному зеркалу. И еще раз. И еще…

Словно молния врезалась ему в грудь! Бросив лом, он упал лицом в снег, выпучив глаза и открыв рот, с ужасом осознавая, что эта боль – не чета прежним: угрюмая, тяжкая, смертная боль.

Медленно-медленно, тихо-тихо, слушая свое дыхание, встал он через полчаса с колен, держа обеими руками, как минёр, свое ржавое сердце, – и побрел назад, ставя ноги в уже наполовину заметенные сухой снежной крупкой следы…