Дедушка тогда стал ещё злее. Поначалу мне так казалось. Но потом я, навещая дежурившую при нём мать, стал отмечать в нём всё больше детского, и даже сердитость его теперь напоминала обиду младенца на тумбочку, о которую он ушиб пальчик. Тогда я перестал бояться деда, хотя всю свою жизнь, слыша топот его по пустой, как барабан, лестнице, я, чем бы ни был занят, всё бросал и прятался в дальней комнате. И когда уже сам он лежал в гробу, я даже сунул тайком кончик мизинца в раковину его воскового уха, словно мне нужно было ещё одно, последнее, доказательство того, что я больше не боюсь.
Конечно, дом не всегда был таким. Сам я застал немногие из произошедших с ним перемен и не прикладывал к ним руки; вот даже теперь, наблюдая местами обветшание своего дома, я не знаю, как его остановить или замедлить.
Но я знаю его историю. Примерно знаю.
Смутно застряли в памяти моей картинки того, как отец помогал расширить жилую часть за счёт бывшей летней веранды, вечно заваленной тряпьём и пустыми майонезными банками для рассады. Ещё в детстве от матери я слышал, что дом, мой дом, изначально был обыкновенной бревенчатой избой с единственной горницей. На месте второй маленькой комнатушки тогда ютилась кухня с печью, поэтому дед с бабушкой, мама и её младший брат Ваня размещались вот здесь, в этой комнате, которая теперь хоть и называется большой, вовсе не такая. Я промаршировал от окна до входа в соседнюю комнату: насчитал кое-как пять шагов – даже при моём среднем росте – и в длину столько же. Конечно, им было тесно, и вскоре кирпичное тело печи разобрали, вместо неё установили в горнице круглую печку-бочку, а освободившуюся комнату отвели под детскую.
С рождением третьей сестры, моей тётки, к дому привезли гору дерева, из которой прямо возле дороги собрали нечто наподобие положенной на бок коробки. Мать помнила, как на круглых брёвнах её подкатили к крыльцу и вскоре превратили в ту кухню, которую я знаю с детства: узкую, тесную, с огромной печью и раковиной, куда с железным стуком и теперь падают тяжёлые капли. В редкие мои визиты в деревню ходить по нужде мне было велено именно на эту кухню, в ведро с помоями: картофельными очистками, попками огурцов, вишнёвыми косточками и прочими растительными отходами, – которые копились в нём сутки, а потом исчезали в канаве с прелой ботвой.
В первые годы дед с бабушкой скотину держали в отдельном сарае, но после одной особенно холодной зимы, когда за одну ночь вымерзло сразу восемь кроликов, не считая двухнедельного приплода, решено было продать бычка и пристроить двор. Мать с братом в ту осень целую неделю не ходили в школу – таскали доски для пола, подавали гвозди или ползали, как мыши, в яме под домом, когда требовалось проверить конструкцию снизу.
Я представил, как дом растёт, словно на видео с длинной выдержкой. Как мельтешат вокруг него человечки, как на «макро» видно жирную плёнку свежей краски, высыхающую всё больше, идущую трещинками, а потом и вовсе облетающую чешуйками, под которыми становится виден отличный по цвету слой. Дом сбрасывает кожу, но его снова окружают суетливые фигурки, носятся вокруг, опять покрывают краской, замещают размокшие доски крыльца на прямые и крепкие; поднимают стены над землёй, меняя нижний венец, будто из-под лежачего больного выдёргивают простыни.
Первым погиб Ваня. Ванечка, Ванюша, вечная мамина боль. Фотографию его с присяги, восемнадцатилетнего, она хранила завёрнутой в чёрный пакет наверху двухметрового шифоньера. Я видел фото всего раз, но часто, разбираемый любопытством, составлял в пирамиду расписанный хохломой столик и взрослую табуретку, взбирался на них и на цыпочках, сколько хватало сил, разглядывал в клубах пыли загадочный свёрток, скрывавший портрет мальчика, влетевшего на мопеде в столб на второй день после возвращения из армии.
Много лет прошло с тех пор, как вслед за Ванечкой последовали его мать и отец. Сёстры остались одни и хоть не особенно часто, но возвращались сюда, не давали дому умереть. Чинили водопровод, промёрзший и разорванный изнутри льдом, давали работу земле, непривычной к праздности, сажали огурцы, помидоры, голубику – и даже добились от неё первых ягод. Но одряхлевшая тётка уехала к сыну в Москву, отписав дом полностью моей матери; который уже год, как никого не осталось рядом из тех, кто любил этот дом и звал его своим прежде меня.