– Игорь! Чего притащился? Мне тоже до пенсии три дня, самой бы у кого перезаняться…
– Да не шелести ты! Я – вон, значит.
Игорь кивнул на меня, и дверь в храм открылась шире. Теперь я мог лучше разглядеть невысокую полную женщину, длинную юбку её, чёрную, подбитую по нижнему краю кружевом наподобие того, каким часто оформляют скатерти из магазина «Тысяча мелочей»; ниже – плотной вязки носки, упиханные кое-как вместе со ступнями в крошечные мокасины, будто бы кожаные. Выше пояса у тётки была не особенно опрятно связанная крючком накидка поверх трикотажной блузы, а над нею – голова в чёрном платке, повязанном косынкой. Голова сказала, обращаясь ко мне:
– Двор али чё?
Игорь опередил:
– И двор, и много ещё чего. Пусти, мать!
– Ну проходи, раз такое дело.
Я едва удержался от вопроса «Какое дело?», но сдержанность моя тут же была вознаграждена. Игорь улыбнулся, хлопнул меня по плечу и, подавая пример, прошёл вслед за тёткой в темноту, где, кроме редких свечей, не было иного света, где всё ещё, как ни удивительно, оставались некоторые из знакомых мне с детства икон и деревянных статуй, изображавших Христа, Богородицу и Николая Чудотворца. От этой странной наполненности пустого храма в первые мгновения мне показалось, что здесь идёт служба, на которую я, нерадивый прихожанин, опоздал, и если бы спутники мои не говорили в полный голос, я бы уверился в том окончательно.
– Лежит?
– Лежит, родимый, куда он денется.
Тётка вела нас к самим Царским вратам, по-хозяйски распахнула створки, потянула за бордовый канат с замусоленной кистью на конце, подняла занавес:
– Ну, дальше сами. И не безобразьте там.
Игорь кивнул и решительно шагнул туда, где, как я чувствовал, мне находиться не следовало, но на мои сомнения он ответил нетерпеливым и чужим для такого места окриком:
– Ей, Серёг, ты чё? Сюда иди!
И я повиновался. Там, где я ожидал увидеть алтарь со всеми необходимыми для проскомидии атрибутами, стояла деревянная рака без откидной крышки и стекла, отделявшего мощи от прямого прикосновения, украшенная резьбой, когда-то золочёной, а теперь просто будто бы натёртой растительным маслом. В изголовье и изножье было установлено по ладному подсвечнику с лампадами и сросшимися воедино огарками свечей, дававших довольно света, отчего я понял, что если подойду ещё на шаг, то сумею без труда разглядеть содержимое раки. Мысль эта испугала меня, но Игорь поднажал сзади, и я едва удержался от порыва схватиться за ствол подсвечника. Сзади на ухо мне он прошептал хрипло:
– Подойди, поздоровайся.
Я приближался, упорно глядя в пол, а когда невозможно более было отводить глаза, выдохнул и уставился туда, в пространство между резными деревянными стенками, где на пропылённом бархате, похожем на тот, которым предстоятель мне, ребёнку ещё, отирал после причастия подбородок, лежало высохшее тело человека с длинной, веером выложенной поверх савана бородой. Ко лбу старика прилип венчик, из-под сложенных на груди ладоней торчал уголок миниатюрной иконы, и ничто в нём, восковом, обескровленном, обряженном по-покойницки, не выдавало жизни, кроме неподвижных, но блестящих влагой белёсых глаз. Я обернулся, но фигура Игоря осталась где-то далеко сзади, среди деревянных статуй, и взгляд этот, внимательный, но спокойный, мне было не с кем разделить, некому было за меня начать разговор или поприветствовать старика. Борясь с осевшей на связках холодной сыростью, я выдавил «здравствуйте», и лежащие в раке живые мощи откликнулись тихим сухим кашлем, напомнившим звук холодильного компрессора. За спиной послышался скорый топот, слева от меня вынырнула тётка в платке, но тут же исчезла. Вернулась она с тряпкой, напоминающей старую футболку, пропитанную неясным раствором. Ею она очистила лицо, нос и губы старика, приговаривая: «Вота, вота». Закончив, она перекрестилась и выбежала за врата, и, когда шлепки её обуви стихли, мощи подали голос:
– Здравствуй, Серёженька!
Сердце молотило в висках.
– Жесть какая, – выдал я и осёкся, испугавшись, что обидел старика, но он только прикрыл глаза и зевнул, искривив по-младенчески рот.