Панков бежал в сторону баррикад, не соображая, что так и не расстался с топором. «Началось… началось», – пробежало вполголоса по баррикадам. «Видать, главный», – раздалось чуть громче. «Вали его!» – уже во всю глотку. Вылетевший со стороны баррикад обломок брусчатки пришёлся точно в грудь. Панков отчётливо услышал, как что-то хрустнуло внутри, и тут же рядом с ним пролетела пустая бутылка. Панков развернулся, рванул обратно, и, когда добежал до середины площади, в грудь, в то же место, покалеченное брусчаткой, прилетел топор.
Панков удивлённо посмотрел на торчащее из груди топорище и упал на колени. Со стороны краеведческого музея молча и неумолимо неслись к зданию администрации и баррикадам люди с топорами. Панков завалился на спину. Глупая луна желтила что было сил. Кто-то пробежал по Панкову и вогнал топор ещё глубже в грудь. Луна треснула и потухла.
Всё закончилось, когда небо заволокло, и казалось, что между чёрным космосом и землёй кто-то установил мутное оргстекло. Небо изо всех сил старалось укрыть белым всё, что произошло в городе, но снег никак не мог справиться со впитавшей кровь землёй и, сколько ни сыпал, окрашивался в красный. Это могла быть та чудесная зима, которая кажется легче пуха и чище слёз, если бы было кому сравнить и было кому плакать.
Ольга Небелицкая
Не хватит на двоих
Забрать бабку умирать к себе в квартиру было ошибкой, и Нана начала это понимать.
Бабка была двоюродной сестрой Наниной родной бабушки, которая в девяностые эмигрировала в Израиль и там же благополучно скончалась спустя двадцать лет. Пока бабка была на ногах и в разуме, Нана старалась лишний раз с ней не встречаться, но по мере того, как бабкин организм слабел и снашивался, Нане приходилось навещать её всё чаще, помогать по хозяйству и в итоге, на финишной прямой жизни, взять на себя полную ответственность за бабкино существование.
Бабка ела людей.
Она обгладывала души, смаковала косточки и клубки нервов, сплёвывала куски кожи, ногти и волосы, смачно рыгала и какое-то время после этого чувствовала себя удовлетворённой.
Не в буквальном смысле, конечно. Но Нана с пяти лет – с тех пор как её впервые привезли в проклятое Куприно – понимала, что бабка питается людьми. Для того чтобы ей самой хватало жизненной силы, необходимо потрошить каждого, кто попадает в поле её зрения.
Бабка говорила человеку ровно то, отчего его нутро взвивалось, пробивало потолок шестого этажа и уходило в небесную высь. Она лупила по цели как снайпер.
Нана, которую в пять лет привезли в гости, «потому что бабушка приболела, её нужно навестить», заревела в голос от страха, когда бабка наклонилась и, глядя куда-то в сторону, ровным голосом сообщила, что ублюдская тонкая коса делает её похожей на плешивую козу.
Мама ничего не слышала, мама улыбалась дурацкой улыбкой, вскакивала, чтобы нарезать пирог («Чёрствый и слишком приторный», – прокомментировала бабка) и заварить чай («Куда заварку, дура, сыпанула, будто сама заработала и купила!»).
Нана почувствовала, что её предали.
Когда она заплакала: «Мама, пожалуйста, давай уйдём», мама влепила ей пощёчину. Бабка смотрела на них без выражения. Но Нане показалось, что она сглотнула, будто что-то невидимое по воздуху перенеслось от рыдающей пятилетней девочки к старухе с бульдожьим лицом. Сглотнула и помолодела.
Нана поняла, что её привезли на заклание и защищать не будут.
Когда она подросла, мама объяснила ей, что теперь она сама должна ездить в Куприно навещать бабушку, потому что это долг. Это долг, говорила мама, отводя взгляд, это долг, говорила мама, нервно пакуя чемоданы, это твой долг, говорила мама, улетая в Красноярск с новым мужем к его – теперь своим – новым детям.
Это долг, сочувствовал Рома, когда взбешённая Нана приезжала после очередного визита к бабке, падала на пороге, протягивая ему окровавленные обрубки рук, разбитый надвое череп, предъявляла вскрытую грудную клетку, обглоданное сердце и вполовину удалённые лёгкие.
Не в буквальном смысле, конечно. Просто она себя чувствовала именно так после каждой поездки в Куприно.