Куда чаще, чем любовь к людям вообще и простому народу в частности, в текстах Лермонтова встречаются обмолвки того вида, что мы сегодня называем «оговорками по Фрейду». Одни говорят о неуважении поэта к собеседникам (собеседницам)…
Перевод из Шиллера. Отчего-то из всего наследия немецких романтиков, Гёте и Шиллера, Михаилу Юрьевичу оказались близки только спящие «горные вершины», одинокие сосна и пальма, мечтающие о друге, но разделенные гигантским расстоянием и неспособные соединиться, и вот эта великосветская грубость.
Более того! Другие реплики выражают, что Лермонтов не воспринимает себя как полностью русского.
То ли «Я русский, и потому люблю…», то ли, что слышнее: «Подобно русскому, я люблю то, что для русского свято». Всего одно есть у Лермонтова стихотворение, где он вроде бы расписывается в своей «русскости».
Написано в 1832 году (через год после «Желания»). Лермонтову, на минуточку, восемнадцать лет. Столь юный человек буквально фонтанирует отчуждением от людей, пренебрежительно называя их «толпой». Юношеский максимализм?.. Не только. Ключевое слово стихотворения – «другой» – дает право читать его в психотерапевтическом смысле, наподобие теста Роршаха или рисунка, из которого психологи делают далеко идущие выводы. Автор признается в том, что он всегда и всем «другой», чужой. Конечно, каким еще может быть для социума человек, чьи думы знает только Бог?.. Он не собирается раскрывать глубины своей личности «толпе» (вопросом, стоит ли ожидать ответной симпатии, даже не задается). Истинный посыл стихотворения «Нет, я не Байрон, я другой» – неприятие окружения и существующего порядка вещей, а не «русская душа».
Ответ «русской душе» Лермонтов даст через восемь лет, в другом программном стихотворении, «Как часто, пестрою толпою окружен…». Напомню его окончание.
Лирический герой декларирует, что своему неуважаемому окружению он никогда не откроет душу, не поговорит с ним доброжелательно, а будет «смущать» его своею «горечью и злостью». Стоит ли на этом фоне доверять молодому самопризнанию о «русской душе»?..
Полагаю, мизантропами лирические герои Лермонтова становились вряд ли из-за одной «николаевской реакции». Давление со стороны режима еще усиливало его «миграцию в себя». Что было первичным? Красивая легенда о Томасе Рифмаче, сопровождавшая поэта с детства и дававшая прекрасное обоснование его исключительности? Или сама исключительность, неумение жить в социуме? Но, так или иначе, выдуманный мир идеальной Шотландии был Лермонтову ближе реального мира бабушкиного поместья, учебных заведений, полковых пирушек. «Чужестранец», или «другой», Лермонтов вырос, точно та сосна на севере диком – один как перст, никому не нужный, никого не любящий… Возможно, устав от обособленности, он, как его средневековый идеал, тоже решил уйти за двумя белыми оленями?.. Вдруг они привиделись ему ближе к вечеру 27 июля 1841 года на склоне горы Машук?.. И потому Лермонтов выстрелил не в Мартынова, а в воздух. Чтобы не убить – а быть убитым. И попасть наконец в Эрселдун.
Спустя почти двести лет он все-таки попал в Эрселдун – Эрлстон. Надеюсь, мятежная и неприкаянная душа теперь успокоилась.