Мне вспомнился случай, когда моя больная мама попросила меня съездить в специальную социальную аптеку и купить ей лекарство, которое она там уже заказала по телефону. Я сел за руль и поехал на другой конец города. Зайдя в ту, указанную мне, аптеку для больных и нуждающихся пенсионеров, увидел я на скамейке с сидящими и ожидающими своей очереди старухами, мою пожилую знакомую, соседку по дому. Я только что, этим утром, дал ей пятьсот рублей на лекарства: у неё не хватало, и она честно призналась мне в том и попросила.
Она со мной поздоровалась.
Как же мне было неудобно!
Я развернулся и вышел. Купил я лекарства маме в нормальной аптеке, пусть и значительно дороже.
Раз я заикнулся про блошиный рынок, то хочу сказать, что там я столкнулся ещё с одной моей проблемой, которую мне не удалось исправить при всём желании. На этом блошином рынке Монтрё я, как старый букинист, поинтересовался у одного из торговцев книгами ценой на лежащее у него на раскладке прижизненное издание Дюма «Записки врача» 1852 года в чудненьком сафьяновом переплёте с приятными иллюстрациями. Спросил я по-английски, на что продавец выхватил у меня книгу из рук и засунул её в коробку, отвернувшись демонстративно от меня. Я выругался по-русски матом, предварительно обозвав продавца идиотом. Продавец обрадовался и заулыбался, услышав русскую речь.
– Ты русский? – спросил он у меня по-русски.
– Русский, – ответил я.
– А я армянин, но мы, французы, не любим, когда у нас здесь говорят по-английски. Мы не любим англичан. Ты не говори по-английски, говори по-русски, кто-нибудь да поймёт.
Книжку я не купил, хотя она была очень дешёвая – сорок франков, это восемь долларов.
Посещение кладбища – дело интимное. Я, впервые приезжая в какой-то город, считаю своим долгом посетить местное кладбище и базар. Это точки, в которых живёт правда, они всегда честно расскажут тебе о жителях этого города. На кладбище и дворник, и генерал равны в своих чувствах и возможностях.
Пока я не побывал на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа, я не мог понять выражение «Париж – русский город». И в этом меня не мог убедить ни наш Александр Третий, который подарил Парижу самый красивый мост через Сену, ни наш Александр Первый, который в 1814 году, войдя в Париж, велел своим казакам не трогать шедевры Лувра и, упаси Бог, не растаскивать их по своим деревням. Пусть тут стоят и висят, наши русские люди всегда смогут сюда приехать и полюбоваться.
Так вот – про кладбище Сен-Женевьев-де-Буа.
Удивило меня, и даже поразило, живыми, яркими, сочными красками, надгробье Нуриева, выполненное в виде восточного ковра по проекту его друга Энцо Фриджерио, и постоянно меняющиеся фотографии танцора на надгробье, которые приносят поклонники. И ещё многое что! Но ведь я видел и трогал руками и надгробье Тимура, и надгробье Хеопса, а тут что-то заставило меня о нём задуматься, об этом кладбище. Нет! Не огромное количество белогвардейцев, этих русских солдат, оставшихся здесь навсегда: это их судьба, судьба любого солдата – возможность упокоиться навсегда в чужой земле. А вот тысячи моих соотечественников, которые мечтали улечься в родную землю, а нашли последний приют здесь… Вот что меня поразило.
Я сидел на мраморном краешке могилки Ивана Алексеевича Бунина и грустил.
Курил и грустил.
И Бунин, и Галич, и Мережковский, и Андрей Тарковский – они все мечтали о Родине.
Мимо проходила дородная женщина, эдакая здоровенная колхозница-доярка-мордовка лет тридцати, она тащила за руку десятилетнего сына и грязно ругалась по-русски. Мальчик с кругленькими, близко поставленными глазками, очевидно, был болен – солнечный ребёнок. Женщина ругала ребёнка чуть-чуть нежнее, чем мужчину, который плёлся за ними, рассеянно поглядывая по сторонам. Мужчину она просто поливала! Тот не обращал внимания.
– Ты русский? – внезапно спросила она у меня, остановившись.
– Да, – ответил я, не ожидая этого внимания.
– Понимаешь, я десять лет за ним замужем, и он за это время не выучил ни одного русского слова. Ничего не понимает! – она вновь обернулась на своего мужа и вновь грязно по-русски обругала его.