Выбрать главу

Кира с облегчением кивнула, бережно, словно прикасалась к музейному экспонату, который мог развалиться в руках, сняла с крючка его куртку и свернула подкладкой наружу, осторожно поставила ботинки в мусорный пакет и подвернула край. Сложила все это в стопку и, согнув локти, как делают это опытные горничные, после недолгого раздумья понесла наверх. У нее дрожали руки и ноги, это было непривычное, давно забытое ощущение: волнение, а не страх. Последний раз Киру трясло от волнения, когда за ней стал ухаживать Дима. Она не понимала, что происходит, и не умела задать нужных вопросов, и не осознала тогда, что дрожит не оттого, что этот крепкий, грубый, неулыбчивый мужчина так сильно нравится ей, а оттого, что его внимание обещает ей свободу от Дины. И сейчас происходило то же самое: она дрожала в надежде, что жизнь ее теперь изменится, но какая-то часть ее все равно знала, что это не избавление, а просто начало третьего круга одной все той же медленной пытки.

Кирилл не остался в гостиной, а пошел следом за ней на второй этаж, в гостевую спальню, где Кира осторожно опустила его вещи в пустой ящик комода. Ей в голову не пришло возразить, ее мнения никто никогда не спрашивал. И если сильный незнакомый человек хотел ходить по ее дому, значит, он знал, что такое право у него есть.

Закрываясь, ящик вытолкнул наружу запах старой, но чистой мебели, орехового дерева, которое соприкасалось с чужими вещами, но по большей части находилось в покое, в отрешенной и пыльной пустоте, которую беспокоили лишь изредка. Ящик закрылся, но Кира задержалась возле него на секунду, украдкой проведя пальцем по маленькой щербинке на передней панели, там, где под острыми углами сходились друг с другом две доски. Она не знала наверняка, но думала, что отметина появилась там, когда Дима ударил ее в живот и, падая, она задела комод головой. Впрочем, может быть, щербина всегда была там, но брызги крови, оставшиеся на комоде, словно бы породнили их, и, отмывая крохотные бурые пятнышки, почти незаметные с первого взгляда, Кира чувствовала, что дерево под ее пальцами живое и теплое и тоже как будто пострадало от руки хозяина и жаждет, чтобы все поскорее закончилось, чтобы его оставили в покое.

В сущности, она сама была как этот комод, как этот ящик: впитавшая чужие запахи, искалеченная и запятнанная, но с виду как будто нормальная и оживающая только с чужим присутствием, а без него – никакая, спящая в ватной пустоте, без мыслей, без чувств, в блаженном покое.

– Твоя комната? – спросил Кирилл, и Кира, вздрогнув, обернулась. Он шел по кругу, рассматривая мебель и стены, заложив руки в карманы, как скучающий посетитель музея.

– Нет, гостевая спальня, – шепнула она.

– А где твоя? – спросил он.

Кирилл и в их с Димой спальне вел себя по-хозяйски. Он по очереди взял в руки, рассмотрел и поставил на место каждую из четырех дизайнерских ваз, но поставил немного не так, как они стояли раньше. Вазы были металлические, тяжелые, внутри узкие, а снаружи объемные, как будто дизайнер приварил к узкой трубке два десятка ножей лезвиями наружу и заставил лезвия извиваться волнами. Каждый раз, протирая пыль, Кира боялась порезать руку, хотя понимала, что лезвия эти тупы. К двум сплетенным из проволоки женщинам, растрепанным, грудастым, сидящим широко раздвинув ноги, Кирилл не прикоснулся, будто побрезговал ими. Кире было страшно: эти предметы при Диме нельзя было передвигать, и она не знала, изменились ли правила сейчас, заметит ли Дина внесенный гостем беспорядок и можно ли ей теперь, на глазах у Кирилла, быстро вернуть вазы на свои прежние места. Так и не решилась, оставила и все время, пока Кирилл был у нее, возвращалась к вазам встревоженным взглядом.

Он остался на ночь. Спросил: «Можно?» – и она все так же кивнула. Чувствуя ее однотипную, заученную покорность, он становился все настойчивее и наглее, и вопросы его превращались в вежливые, но категоричные утверждения.

А Кире стало спокойно. Ее мир возвращался в привычные рамки, становился таким, каким она всегда его знала, в котором, в отличие от пустого, ей одной предоставленного огромного дома, она умела жить. В ее собственный внутренний комод как будто тоже поставили грязные ботинки, до поры до времени тщательно упакованные в чистый целлофан.

Она смутно помнила ужин и то, как он пошел в душ и как она быстро мылась, чтобы не заставлять его ждать. Помнила смутно, потому что думала не о своих маленьких ежеминутных действиях, а о том, что будет потом, каким он будет и будет ли таким же, как Дима, в своем праве делать с женщиной в постели все, что считает нужным, или будет еще хуже, хотя куда еще хуже, она представить не могла.