И через два часа зевающий конвой погнал деда во мглу рассвета.
На «суде» тройки деда только спросили:
– Богу веруешь?
– Да.
– Хорошо. Не хочешь вступать в колхоз – три года тебе. Иди.
И весь минутный «суд».
«Троечники» были нелюбопытные. На каждого в вопросе пришлось меньше чем по одному слову. И каждому хотелось внести свою посильную лепту в выработку срока. Каждый великодушно отстегнул за каждое неполное своё слово по одному году.
И поднесли втроём все три года одному деду.
На размышление.
И чтоб не мешали ни домашние, ни соседи, добыли-таки не то что тёпленькое – от пламенных сердец с кровью оторвали жаркое местечко в уральском концлагере.
У каких-то военных он обихаживал семь коров. Сам кормил, сам доил… Он и дома доил коров. Головки – уличное прозвище – головастые трудолюбики!
К слову, я и сам пас и доил своих коз в Насакиралях.
Вернулся дед.
Сызнова в Криуше клинки подбивают:
– Снова не пойдёшь до нас у колхоз? Иля не одумалси?
– Утвердился! Невжель я мешком прибитый?
Теперь незаконно репрессировали уже всех наших. За что? За отсутствие улик? Точно сказал сатирик: «За что судили тех, у кого не было улик? За их отсутствие».
И уже целые семьи и деда, и отца ночью вытолкали с родной воронежской сторонки за Полярный круг. На лесоработы.
А деду настукивал седьмой десяток. А у отца с матерью было двое маленьких сынов. Митя и Гриша.
Зачем все они полмесяца тащились на север? Чтоб погреться в Заполярье? Или «за туманом, за запахом тайги»?
Всё родовое наше гнездо в Новой Криуше разорили «неутомимые борцы за всенародное счастье на века». Кого на север, на Соловки, кого на Дальний Восток, кого в Сибирь срочно выжали. Все-е-ех «осчастливили».
Кулачьё же!
А у деда, у отца не было тёплых одеял. Укрывались самодельными дерюжками. Никаких работников не держали.
В месте ссылки нашей семьи, в заполярном селе Ковда, что прижалось к бережку Кандалакшского залива, я и родился в субботу десятого сентября 1938 года.
Выскочил я на свет и стандартным криком о том оповестил мир.
Оповестить-то оповестил, да вовсе и не подозревал по легкомыслию, что я уже четыре года как репрессированный. Родители удостоились этой чести ещё в Криуше в 1934 году. Выходит, за компанию и меня покарали тогда же? Досрочно! Став на очередную вахту в честь очередной годовщины Октября? Наказали за че-ты-ре года до рождения?!
Оказывается, и я, ещё не появившийся на свет белый, был уже виноват в том, что мой дед, бунтарь, трудолюбик и правдолюб, тёзка знаменитого Сахарова, не разбежался вступать в колхоз и не позволил записываться моим родителям.
Ковдяна – крекали́… Крека́ль… Этим прозвищем награждался всяк житель Ковды. А вообще крекаль, крохаль – водоплавающая птица утиного фасона.
В промозглой заполярной Ковде родители – они были чернорабочими – ишачили на лесопильном заводе.
Отмотали наши северный срок, ан подают на блюдечке с каёмочкой южный. И семья выкатилась в Западную Грузию. Это сейчас уже заграница.
Под гнилыми, малярийными дождями родительцы корчевали на косогорах леса. Разводили в совхозе «Насакиральский» чайные плантации. Потом работали на них.
Выходных там не было.
В Криуше я разыскал из наших бабушку Анисью.
Это старшая сестра моего папы. Когда-то бабунюшка была хорошей подружкой моей мамы.
Сейчас бабушке Анисье уже за девяносто.
На августовском солнцежоге она сидела на крыльце в фуфайке, в валенках и ёжилась от холода.
– Саша! – позвала она сына. – Повези, покажи, мил, Толюшке Никифорово подворье.
И первый раз в жизни проехался я вихрем на повозке, запряжённой двумя рысаками.
Я попросил Сашу уехать, и я один остался на родительской земле.
Вечерело.
Бесноватый ветер носился по одичалой пустой полоске земли, упиравшейся одним концом в меловый бугор, а другим – в берег камышовой речушки Криуши. Когда-то здесь росли вишни, груши, яблони, картошка. Теперь это был пустырь, тесно забитый лопухом, сурепкой, калачиком, незабудкой (жабьими очками), полынью.
В стакан, взятый у тётушки, я набрал для памяти чёрной земли с отцова печального подворья.
Распятая земля…
Лютые Советы варварски убили деревню… Когда-то в Криуше жило более десяти тысяч человек. Теперь и двух тысяч не наскрести…
Ретивым колхозостроителям мало было уничтожить род великих тружеников. Наказали и их землю. Людей с неё согнали. Но сам участок – бросили.
И лежит родительская земля распятым трупом уже почти семь десятков лет, и жируют-бесятся на ней лишь сорные травы.