Выбрать главу

Хлеставшая через край мушкетерская гордость неожиданно смешалась с поросячьим желанием откушать желудей. «Ой, не к добру!» — подумал Александр и почувствовал, как сумасшедше заурчало в желудке.

Козлобородый разразился самым безобразным и отвратительным смехом, которым может хохотать человек с ущемленным самолюбием, и, круто развернувшись на каблуках, бросил через плечо:

— Посмотрим!

Он удалялся прочь, и по его нервно подрагивающей спине Полежаев понял, что разворошил в нем столько дерьма, что оно непременно выплеснется и на него самого, и на милосердный кооператив, и на город, и на весь мир, который снова нуждается в реставрации.

— Посмотрим! — крикнул бывший секретарь Правления, садясь в свои белые «Жигули». Он подозвал Наташу, обронил ей в лицо что-то грубое и укатил со зловещим ревом.

Как мужчина может простить женщине все, кроме кривых ног, так и поэт может простить своему брату по перу любые пороки, но только не бездарные стихи. В одну минуту Полежаев проникся глубоким презрением не только к самому директору, но и ко всему его милосердному кооперативу. О каком милосердии может идти речь, если он не умеет даже рифмовать? — искренне удивлялся поэт. Как можно, так дубиноподобно запичкивая слова в шестистопные ямбы, метить себя в вожди?

Десять лет назад, когда Хвостов, секретарь Правления обломовских писателей, был на самом что ни на есть коне и ежегодно выпускал по книге, Полежаев с друзьями на вечеринках катались по полу от его бессмертных творений. Их литобъединение было единственным, которому книги Хвостова доставляли искреннюю радость. Сейчас уже, правда, никаких радостей, вздыхал про себя поэт и продолжал проникаться благородным презрением к идее преобразования мира при помощи желудей. Но особенно унижала перспектива быть придворным стихотворцем Хвостова. Это нужно быть идиотом! Да-да… несомненно все монархи, приближающие к себе художников, — идиоты. Ведь сколько художника ни корми, сколько ни одаривай его своей королевской милостью, все равно он будет видеть в своем господине не более, чем титулованную посредственность.

И бывший секретарь Правления понимал это как никто другой. Злость бушевала в его чахлой и тщеславной душонке. «Жигули» летели через березовую рощу, через дубовую, потом по проселочным дорогам, наконец по шоссе, а он все никак не мог успокоиться и, выруливая самым невероятным образом, неустанно бормотал себе под нос: «Ничего-ничего… Скоро ты у меня захрюкаешь…»

Первая книга Хвостова, вышедшая после мучительных пьянок с сотрудниками издательства, не пользовалась ни малейшим успехом. Не пользовалась успехом и вторая книга, как, впрочем, и все остальные. Его книгами были завалены все книжные прилавки; их продавали в нагрузку и регулярно сдавали в макулатуру, но все равно их количество не уменьшалось.

Хвостов завидовал тем поэтам, которых крыли последними словами, на которых набрасывалась вся многотысячная и многонациональная братия писателей, у которых и была-то всего-навсего одна подборка в каком-нибудь задрипанном журнале, а их стихи повсюду цитировали и знали наизусть.

О стихах Хвостова хранили скорбное молчание.

Он пробовал поить критиков, и критики, изрядно выпив, обещали непременно написать что-нибудь эдакое, но, наверное, у них у всех отшибало память при виде книг Хвостова: стихи его по-прежнему находились в дремучем неведении.

Хвостов пробовал писать классически, современно, размашисто, изощренно. Наконец, слезно заверял весь мир в своей горячей любви к Родине, но его любовь никого не трогала, кроме товарищей из обкома, которые удосуживались прочесть одну обложку и потом долго трясли руку в пожелании новых трудовых и творческих успехов.

Хвостов годами вынашивал образы, метафоры; не спал ночами, как Бальзак, уходил в запои, как Есенин, но приходили семнадцатилетние пацаны и сыпали такими гиперболами, что волосы у секретаря вставали дыбом. Зависть терзала его днем и ночью, когда приходилось читать их небрежные, с грамматическими ошибками рукописи. Злость опять бушевала в его душе, и тогда он стал выписывать наиболее удачные строки и вплетать в свои стихи. И чтобы еще более усугубить положение молодых, секретарь писал на них разгромные рецензии, отменял семинары и, когда выяснял, что в план издательства включали кого-то из новеньких, то экстренно собирал бюро из писательских пенсионеров, и они вместе сочиняли отчаянный протест.