А до конторки ого-го-го!.. и половины не проехали.
Лука жалуется:
— Прежде хоть богатые пировали, а мы крохи подбирали, а теперь гонись за крохой, как слепец за блохой. Кто то такую страду вынесет? Зачаврил ты, Кузьмич.
— Я ничего.
А сам — рта не разожмет: все больно, и голова пустая, и в пустоте бродят только три словца детской песенки: «Золотистый лопушек, лопушек». Словно три странника в пустыне. Ну, никого больше нет. Ни-ко-го. Умирать? А, все равно. Вот они под деревьями лежат, с унылыми глазами, вялые, ждут смерти, тупые, как бревна. Им все равно.
— Пожует, пожует и умрет. И хоронить уже перестали. Так, оттащат в сторону и бросят.
— А чего жуют то?
— Травку. Вчера я хоронил одного, у него во рту полно травы. Какую то дикую капусту нашли. Едят.
— Ну да, золотистый лопушек.
— Всю семью вырезали, хлеб отняли, а хлеба то всего фунта три, не боле.
— А как ты думала? Голод закона не знает, через все шагает. Без хлеба не про суп-ществуешь. Дай голоду волю, голод города с‘ест, не только семью одну.
Такая маленькая голова у Луки, а мыслей… У, как противно… Он бородой думает. Вот этой, седой и грязной…
— Умираешь что ли ты, Кузьмич? Господи, вот беда то.
Лука всматривается в желтое истомленное лицо Кузьмича. Вспухло лицо и чудится: если проткнуть пальцем щеку, оттуда не кровь пойдет, а желтая водица… И Лизка стала жалостливая. В самом деле, разве так плохо?
— Подайте Христа ра-а-ди-и…
— Затрут нас. Вот бы здесь твои то силы.
— Арря! Ва-ау!.. Бей!..
Это пароход «Муравей» с паромом.
— Вязовцы, держись…. Куда прешь? В нашу очередь? Где ты был, сапатый черт? А топора не хошь протведать?…
Золотистый лопушек, лопушек…
День, ночь, вечер. А сил нет, и Белая Дева не приходит. Спать бы непробудно…
— Грозят. Ежели, говорит, вы не установите правильную череду и будете драться, мы перестанем перевозить. Издыхайте, говорит, окончательно.
— Знамо, перестанут.
— За грехи. Зачем немцев не пустили? Иль они хуже нас?.. Их черед, а их не пустили.
— Немцы — враги России.
— Матушка, оглобенька, вывези…
Никифор, Лизка, Лука, Полкан…
— Где же Полкан то? Полкан!
— Пропал Полкан. Убил кто то и с'ел.
— Со-ба-ку?..
— А что ж? Вон говорят, хохол-хуторянин свою жену с‘ел…
— Куда ты, Кузьмич? Сядь… Тятя, я боюсь его. К возу что ли его привязать? Он два дня про лопушек бормочат. Боюсь я, тятя!
— А ты не бойся, дурочка.
— С холщевой котомкой Христос на пути. Куда идти? Куда?
— Бойся человека, которому нечего терять. Как звери стали.
— Навязался на мою голову, пухлый черт…
Золотистый лопушек. Теперь бы сидеть в тени и молчать. Дети что ли поют? Нет, это плачут.
— Будет день, и пулеметами не испугаешь. На нож попрут. Э-э, браток, все равно…
— Он неповоротливый, круто заквашен. Я не вижу ни одного лица. Где Лука? Где Лизка? Почему у Лизки нет бороды? Вечная память, вечная память, вечная память. Проткните щеку, чтобы выпустить желтую водичку. На землю. В песочек.
— Много могилок, словно кротовины, только побольше. В иных палки торчат, с перекладинками, вроде креста, а больше так…
— Ты хоронил?
— Трудился для Господа. Силов то уж нет. А мертвых много.
— Думали ли, гадали, где лежать им доведется? Никто не знает, браток, где кому смерть в глаза глянет. Ни бедный, ни богатый, ни злой, ни добрый. Так то. Одно не хорошо: в степу брошены, зарыты без креста, и никто из родных никогда не узнает, где они схоронены. В Святой день ко всем на могилку сродственники придут. А к ним уже нет. Не придут. Да, браток, не придут. На всех дорогах, на всех путях посеяны косточки христьянские. Возведи их, Господи, посевом добрым в раю Твоем. Мук вечных их избави за те муки, что здесь они принимают. Не вмени, Господи, во грех бескрестность их могилы. Ты видишь ведь, какой мукой мучается народушка наш. Тебе все ведомо.
— A-та, та-та! Бей! Бер-ри! Куда прешь? Убью! В глаза! В душу! В Бога! В печенки! В селезенки! Вдрызг! Ломи!
— Перевоз пришел?
Матушка, огобленька, вывези! Топорик батюшка!..
— Батюшки! Задавили ребеночка! Детку мою задавили…
— Ничего, еще народишь.
И вот пришел день. Да, это была уже толпа, для которой не осталось ни Бога, ни ада, ни пулеметов, ни тюрьмы, ни расстрелов. Люди, которым нечего терять. А поборешься, может быть, добудешь жизнь. Как знать? И толпа ринулась на паром… Вся. Весь берег.
— Берри!..
Оглобли трещали по черепам. Детей и женщин выбрасывали из возов под ноги взбесившихся лошадей. Визг, проклятия, стоны… И вдруг:
— Уходит! Уходит! Уходит!
Это уже не крик. А стон, полный безнадежности. Звериный вой.
Да, уходит. Между конторкой и паромом полоса воды. Солдаты с ружьями на корме парома… «Муравей» поспешно хлопает плицами. На берегу вздымаются руки со сжатыми кулаками. Трещат телеги.
— Уходит! Уходит! Уходит!
Лизка около ноет источно. Кузьмич задрожал. Все ослабело у него — руки, ноги, в груди. И трудно стало дышать.
За дальними холмами садилось солнце. И оттуда, от его огненного глаза, пришла Она. Теперь Она до странности просто глянула на Кузьмича и не улыбнулась. Ее одежды светились белым светом. И только опущенная правая рука туманилась неясно, как прежде. Она шла по водам. Высокая — голова в небе.
И вдруг — Кузьмич это точно видел — над черной толпой, изнемогающей от злобы, появился светлый мальчик с льняными волосами, в длинной до колен рубахе, голоногий. Откуда он? Он вышел из толпы. Из черной, воющей, вон той, что усеяла берег. Мальчик ясный, может быть, святой.
Он легко, как дымок, поднялся на воздух и пошел навстречу Белой Деве, смиренно склонив голову. Ему было не больше двенадцати лет. И щека его, видная отсюда, нежно розовела. Светлые кудри чуть закрывали шею. Только странно менялся цвет его рубашки: сперва был красный, как багряница, потом золотой и теперь голубой. Кто этот мальчик? Знакомый, родной. Будто один из тех, что бегал по берегу вот здесь; вот сегодня утром его видел. Он склонил колени перед Белой Девой и покорно нагнул голову.
И вот случилось чудо. Белая Дека высоко, в уровень со своим светлым лицом, — подняла правую прежде туманившуюся руку. Теперь Кузьмич ясно увидел: она держало в руке терновый венец. Ветви туго переплелись, и так много шипов было.
Она возложила венец на смиренно склоненную голову мальчика. И в миг из под шипов показались яркие капли крови. И слезы полились из его глаз. Так больно ему было. Но тихо и покорно клонилась его голова.
Вдруг каждая капля его крови и каждая слезинка засветилась неземным светом. Мальчик встал с колен, повернулся и пошел к народу — дико ревущей толпе, из которой он только что вышел. Какое светлое лицо у него было! И сколько радости!
Кузьмич задыхался.
— Умираю! — подумал он.
Без ужаса. Просто подумал. Словно теперь для него было неважно, что он умирает. В вечернем небе звучали чудесные голоса.
Светлый мальчик в терновом венце шел к толпе.
Александр Яковлев.