Выбрать главу

Розина понимает без слов и сменяет посудину с воронкообразным горлом.

— Мало, Розина, мало. Принесите нам еще. И хороший кусок сладкого torta inglose для Мариеттины. А вы сами не сядете, захлопотались? Ну, пусть тогда сор Анджело придет отдохнуть за наш столик.

Толстенький падроне уже катится в нашу сторону.

«Eccolo qui….. cimitero de polli…»

Свою округленность он именует весело «куриным кладбищем». Почему «куриным», падроне? Кроме жирных кур, — немало, думается, и баранов, и телят похоронено здесь….. А сколько пасты и антипасты… Помиримся на двух вагонах макарон. Ну, за общее наше здоровье. И да здравствует прежде всего любовь:

L‘amor‘è facile, Tutto è difficile…

Любовь — дело легкое, а все остальное так трудно…

* * *

По русски «кабачек» звучит далеко не поэтически. Чуется в этом слове тяжелый пивной, сивушный и махорочный дух, грязь лохмотьев и висящая в воздухе брань. Грязные и жалкие таверны можно найти повсюду. Но не в этих притонах нищеты и алкоголизма звучала гитара Пиппо. Сюда не мог повести своей дочери знаменитый римский певец.

Римский кабачек — нечто совсем особенное, нам незнакомое. Добрый хозяин любовно содержит его в чистоте, не жалея скатертей, пусть заплатанных, но все же чистых, и украшая его, чем Бог послал, антиком ли, выкопанным из земли, или собственным семейным портретом, а то аквариумом фонтанчиком, — благо великие воды бегут в Рим по старым акведукам с окружных гор.

В кабачке днем обедает средний чиновник, вечером он же приходит сюда с семьей или с приятелями. Обязателен столик, накрытый куском сукна, для игры в tresette, или в scopa, по одному сольдо партия. Острить и говорить о политике полагается громко, на все помещение, но ни один добрый падроне не позволит посетителю грубого слова или пьяных выкриков, — да и посетитель сам понимает это прекрасно.

Чем стариннее кабачек, тем в большем он почете; чем строже наблюдает хозяин, чтобы только избранные виноградники доставляли дары свои в подвал кабачка, — тем больше ценителей заглядывает в уют кабачка после захода солнца. Но всегда доступными остаются цены, и синеблузник-рабочий не переплачивает из-за того, что кабачек полюбился и господину в манжетах.

В осенний сезон, когда Рим заполнен иностранцами, кабачки прихорашиваются и, конечно, теряют часть колорита. Настоящие habitués забиваются в угол и скучают, закрывшись листом «Messaggero» или «Griornale d‘Italia». Они ждут, когда волна иностранцев сбудет, и снова станут они первыми людьми земного рая. Разве немец или англичанин, забредшие сюда ради курьеза, понимают разницу между искристым Фраскати и степенным Гроттаферрата. И можно ли серьезно относиться к людям, которые ломанным языком спрашивают в будний день Асти Снуманте, обращая волшебный кабачек в шаблонный ресторан.

И подлинный ценитель поэзии кабачка морщится и тухнет, когда, по желанию подвыпивших иностранцев, тот же сор Пиппо, великий музичиста, должен петь наскучившую и затасканную «Santa Lucia» или «Spagnola».

Настоящий римский кабачек полон своеобразной поэзии, которой не опишешь двумя строками и не расскажешь в целом томе. Он не может быть шаблонным, в нем обязательно есть нечто свое, неповторимое, — либо виноградный навес, либо исключительное вино, либо такой суп из рубцов, какой найдется в редком субботнем меню. Или горячие пышки, всегда с пылу с жару; или макароны домашней стряпни, секрет которых был занесен в завещание хозяина.

Нет, например, сомнения, что лучшия в Риме, а следовательно и в мире, макароны, точнее pasta all' novo, подаются у братьев Феделинаро в их кабачке, что на площади, заполненной шумом фантана Треви. Лучше не бывает. Лучше и не может быть. Лучше попросту — нельзя себе представить.

Это истина, оспаривать которую смешно, — хотя иному, может быть, более по вкусу какие-нибудь rigattoni al sugo, толстые, полосатые, мучнистые, но это уже дело вкуса, я же говорю об об'ективной истине, не допускающей дальних кривотолкований.

Помнится, именно в этом кабачке я и познакомился впервые с маэстро Пиппо и его дочкой. Один опытный итальянский друг открыл мне секрет запыленного и выдержанного Trebbiano bianco, не слишком строгого, сладковатого, но очень уж подходящего к необходимым, также лишенным строгости и стиля, но все же единственным в своем роде макаронам братьев Феделинаро. Вечером я завел сюда гостей из России, литературных друзей, почитателей Италии. А Пиппо в те дни (ох, как давно это было!) еще цвел здоровьем и блистал голосом.

Право же, как то даже странно говорить сейчас о кабачке рядом с фонтаном Треви. Кажется это далеким, позабытым, быть может перепутанным сном…. Поклоннику Парижа тоже есть что вспомнить, но не с тем, нет, не с тем чувством. Там к воспоминаниям непременно примешается что-нибудь пикантное, щекочущее воображение: слово, жест, улыбка, выходка, хотя бы попросту лицо, ряд лиц, оживленная мимика и беседа. А в Риме как-то и люди не нужны. Зачем мне люди, когда Агриппа, зять великого Августа, еще в 19 году до Христа позаботился устроить водопровод, пославший в Рим шумливый поток чистой и вкусной воды, питающий фонтан Треви на крохотной площади. Фонтан Треви не струйка, не каскад; целую речку, бойкую, немолчную, одел Бернини дорогим камнем, набросив фигур и барельефов, напутав аллегорий, увековечив и самого Агриппу с планом его диковинного акведука. А шум фонтана врывается в кабачек каждый раз, как новый посетитель приоткрывает дверь, заранее улыбаясь предстоящим высоким вкусовым ощущениям: гениальным макаронам и аккомпанирующему их живительному напитку.

Сам кабачек не прихотлив; только один ряд столиков умещается вдоль стены, забегая и под арку примыкающей комнатушки. Напротив столов — хозяйский прилавок, он же и кухня, так как горячей пищи, за исключением макарон, да еще пожалуй яичницы, здесь не подается.

Вы помните, милые друзья, с которыми мы позже не раз встречались на страницах газетных и в литературных сборниках (жизнь умеет разбрасывать, но она же охотница и вновь сталкивать!), как спорила здесь мандолина Мариетты с говорком фантана? И песни одноглазого Пиппо помните? И как, странно взволнованные и вином и звуками, вышли мы и спустились к барьеру фантана бросить традиционное сольдо в воду — ведь вы уезжали! — и смеясь, и в тайниках души все же веря, что примета не обманет, что Рим опять позовет к себе того, кто не забыл исполнить священный обычай. С тем же странным волнением неверующий крестится на старинный, темный, прекрасный образ, с улыбкой прося его о помощи, смеясь над собой и любя этот крест, этот жест забытый, отвергнутый — и все же святой своей наивностью…

Кто пробудил в нас это чувство веры в чудесное? Кто облек надежду на возврат в поэтическую грезу? Не Пиппо ли, пропев знаменитое «Вернись в Сорренто», но его ли слегка натреснутый голос, цельной страстью дрожащий? И не струны ли мандолины, живые под ручкой маленькой Марии?

И вы вернулись… И еще не раз мы встретились в Риме, — пока не залил Европы поток ненависти, сначала нас разлучивший, позже вновь спаявший иною спайкой… Что бы дали вы, чтобы вернуть те дни и снова быть возле рябой воды фантана склоненными перед статуей поильца Рима — Нептуна с трезубцем!