Выбрать главу

— Вот, — сказал вынырнувший из темноты фотограф и аккуратно поставил на попа тугой рулончик пленки рядом с толстыми пальцами.

Пальцы подмяли под себя негатив, а хозяин столь безапелляционных толстых отростков хрипло спросил:

— Что это? — И один из отростков выпятился в экран.

— Это? — У парня забегали беспокойные глазки. — Понимаете… Это очень неудачный снимок. У всех бывают неудачи. Никто не застрахован от ошибок. Я его сейчас уберу и на ваших глазах уничтожу.

— Оставь, — возразил Ключевский. — И ответь мне. Как насчет разрешения на подобную деятельность? А, господин художник?

— Какое, к черту, разрешение? — прозвучал вдруг металлический голос майора, и сам столичный франт возник в освещенной территории у стола. — Это же монтаж. То бишь, мошенничество.

— Монтаж? — удивился Ключевский более этому факту, нежели бесшумному появлению майора. — Это монтаж?

— Монтаж, — добавил уверенно майор Дерябин. — Монтаж с целью шантажа. Какое уж тут разрешение?

— А предыдущие снимки?

— А предыдущие — перепечатка. Правда, весьма умелая. Для вашего городка в самый раз.

Перед мысленным взором капитана пронеслась вся предыдущая череда снимков летящих и парящих фигурок. И он четко, до физической боли реально осознал весь процесс превращения с помощью фотоухищрений бегущей девочки в стоящую, широко расставив ноги, язычницу с непорочным лицом. В этом была какая-то чудовищная несправедливость. Но самым страшным и тоскливым было не это. Капитану враз все обрыдло. Самым страшным было то, что искусственное участие в опошлении мира этого свежеиспеченного молодчика не исключало существования естественного процесса опошления. Естественного. Впрочем, естественность никогда не оправдывала искусственности, а следовательно, он, капитан Ключевский, отнюдь не оправдывал молодчика.

Вместо положенной реплики в диалоге гулко прозвучала не столько мощная, сколько громкая и оскорбительно-обидная пощечина. Голова незадачливого художника резко качнулась влево. Но тут же, еще резче, качнулась к противоположному плечу — второй шлепок был точь-в-точь как первый, словно выстрелили из двустволки двумя стволами с разницей в пару секунд. Толстая ладонь Ключевского снова опустилась на пленку с негативами.

Майор деловито запихивал в карманы темного пиджака слайды.

— Я понятно все объяснил? — спросил Ключевский сидевшего на корточках парня.

В ответ фотограф пробурчал нечто невнятное из-под ладоней, прикрывающих голову.

— Не слышу, — настойчиво и терпеливо добавил, смотря ему в макушку, капитан.

— Да, — выдохнул художник.

— Вот и прекрасно, — выпрямился Ключевский. — На днях зайду, проверю. Пошли, майор.

И, не спеша, они вышли. Сначала в игрушечный холл, а затем и на яркий дневной свет. А в ярком дневном свете Ключевский почему-то с удовлетворением отметил и свежую рубашку на майоре, и чистый — ни соринки или пылинки — темный костюм и, самое главное, галстук в тон пиджаку, повязанный упругим умелым узлом. И смущенно, не свойственным ему тоном, попросил:

— Угости сухариком.

Провинциальная история

— Я любил ее…

Майор дернул узел галстука. Бабушка Оли полулежала на больничной койке с подоткнутой под спину подушкой и помогать ему преодолеть собственное двенадцатилетнее молчание не собиралась. Какая, в сущности, банальная фраза, возрастом в человечество. Я любил. Я люблю. Всеобъемлющая фраза. И все сразу объясняющая, все сразу прощающая. Все преступления, все унижения, все подлости и мерзости, все проявления человеческой сути. Фраза, которая в изначальной глубине своей, очищенной от социальной скорлупы, остается языческой, готовой в зависимости от обстоятельств поклоняться удобному богу. А если нет его, удобного, под рукой, то придумать нового и нисколько не сомневаться в божественном начале придуманного.

— Это мне известно, — нарушила молчание сухая и непреклонная старушка. — Ты мне другое объясни. Как можно исчезнуть на двенадцать лет при такой твоей большой любви? Ни весточки, ни открытки, ни слуху ни духу. А?