Выбрать главу

Дом в лесу! Вы даже себе не представляете, какой становится жизнь, если однажды вы решаете совершенно точно, что у вас будет это чудо, в два или даже в три этажа, крепко-накрепко проплетенное легкими изящными лестницами, так, чтобы никто не посмел сказать, что эту мечту может отнять у вас одно дуновение осеннего ветра, развеять, как дым от костра. Сначала вы представляете себе его весь, вы даже наверняка рисуете его где-нибудь в блокноте, если умеете рисовать. Вы зажмуриваетесь и думаете о нем с очарованным замиранием сердца, со сладостным предвкушением разгадки, как человек, который вырезает из бумаги снежинку и которому не терпится ее развернуть. Потом вы начинаете разбирать его на этажи, на окна и двери, на стены и ступеньки, на доски. Каждой доске выдумываете запах, цвет, узор, предназначение. Каждая доска должна попасть на свое место, у нее должна быть правильная длина и толщина, она должна быть аккуратной и гладкой, не то однажды вы невзначай насажаете заноз и сделаетесь раздражительны на целый день.

Как мне это было необходимо, — знать, что однажды я буду возвращаться с прогулки, на ходу отряхивая с одежды еловые иголки и муравьев, буду подниматься по крутому берегу какой-нибудь реки и, оглядываясь, видеть сквозь черные еловые силуэты ее замысловатый темно-золотой изгиб, буду совершенно один на свете, как усталый рыцарь, и в складках моего плаща будут странствовать подслеповатые осенние пауки — и вот тропинка приведет меня к моему дому, с цветными стеклышками в окнах, с теплыми комнатами, такими, каких только пожелает моя душа. Стоит только взяться покрепче за перила на крыльце — и вот ты уже внутри, и светлые деревянные стены почти прозрачные, так что можно сразу, всем своим существом почувствовать, как к тебе сходятся его чистосердечные архитектурные линии, как ветви к стволу дерева, освещенного поздним солнцем. И ни одна беда тебе не страшна, если только ты дотянулся рукой до этих перил.

И ты живешь в нем, незаметный и тихий, гремишь бестолково своими кастрюлями и лейками, и лес вокруг привыкает к тому, что ты стучишь где-то у него внутри, как самая обычная белка или крот, и начинает прятать тебя, так же, как их, в тишину, в запах; крыльцо твое вечно засыпано сосновыми иголками и высохшей волчьей ягодой, а в окна видно, как деревья величаво передают друг другу корону солнца, без споров, без тоски и без зависти, благороднее всех земных королей, и каждое из них царствует всего четверть часа, серебряное, пронизанное солнцем насквозь, такое великолепное, что ни одна мшинка во всем лесу не пожелает оспаривать это вековечное царствование. И ты сам, подобно всему, что только населяет лес, глядишь в окно на эту неземную ель или сосну с какой-то древней влюбленностью, даже сам толком не понимая — почему.

Я решил, что в каждой комнате будет лампа, совершенно особенная, не похожая на остальные, и в подвале я повешу несколько полок для запасных ламп — с абажурами из цветного стекла, из металла, из бархатистой бумаги, из пожелтевшего кружева, или вовсе без абажуров. От лампы в доме зависит почти все, как в лесу — от солнца. А полки я хотел сколотить из еловых досок — самых пахучих, в серебристой смоле, из-за которой всегда кажется, что у черных елей с их ночными дремучими ветвями звездная светлая кровь. Доски будут еще влажные, когда из них будут получаться полки и ступеньки, двери и книжные шкафы, столы и ставни… И я не посажу ни одной занозы, но руки потом еще несколько дней будут немножко липкими.

Да, я тогда совсем ничего не боялся. Я сидел на теплой и мягкой хвойной земле на краю лесного оврага, где решил начать строить, и просто пьянел от всех этих мыслей, загадок, головокружительных, залитых светом чертежей, нигде не существовавших, кроме моего воображения, но таких объемных и настоящих, как будто дом всегда стоял здесь, исполненный тонкости линий и всего своего оленьего благородства, и мне просто было позволено до конца вникнуть в замысел выбранного мной места. Их было так много, предстоящих мне строительных хитростей, комнат, предметов мебели, украшений, направлений ветра и сторон света, что я путался в них и радовался этой путанице, как ребенок, который с головы до ног вымазался в краске. Я был очень молод. Мне не терпелось начать.

Пока я работал, я жил в небольшой беседке, которую сложил на скорую руку в первый же день, спеша сделать это до захода солнца. Я повесил умывальник на голубоватый ствол дуба-подростка, тонкая кожица которого была вся усыпана звездочками начавшей проступать взрослой коры. Все они, когда еще юны и шелковисто льнут к рукам, покрыты этой звездной геральдикой, — ведь нужно выбирать, в какую из бесчисленных небесных высей влюбиться, чтобы было до чего тянуться, ради чего расти. Теперь это уже совсем взрослый дуб, и кора его погрубела и приобрела королевский золотистый оттенок, и он отбрасывает на мою восточную стену свой монарший силуэт. Но тогда на нем висел умывальник, и у корней была вечная мыльная сырость, а по теплым доскам и бревнам бесшумно скользили беспечные ящерицы, пока я отдыхал после обеда у костра. По ночам, когда я сидел на ступеньках, и лес вокруг был жуток, как открытый космос, я видел, как над темными елями летает, засветив дрожащие огни, дельтапланерист-любитель откуда-то с наружной стороны леса. Мою беседку, словно лодку, начинал качать туман, сиреневый и сбивающий с толку, как сон, и из-за этого меня не замечал сверху его трескучий дельтаплан, пронзительно-золотой среди темноты. Мне и не хотелось быть замеченным. Мне никогда этого не хотелось. Если я выходил из беседки в лес, туман доходил мне до груди; я заглядывал в овраг и видел, что по нему течет бесшумная река, и под утро все было так неподвижно, как будто выпал снег, и аист, почти незримый, садился на ясеневую ветку и, выгибая прекрасную шею, чистил перья хрустальным клювом.