Выбрать главу

— Сама ты пихта, — огрызнулся я. — Вставай с земли!

Она рассмеялась и поднялась, держа в руке облепленную снегом сосновую ветку.

— Возьми, поставь в вазу у себя в комнате. Пойду отправлять всех спать.

Она ушла, а над моей головой с ветки резко поднялась какая-то большая птица, и меня всего обсыпало снегом. Птица широко расправила свои таинственные черные крылья и полетела за обрыв, и такое безмолвие стояло вокруг, что казалось, будто весь лес от корней до самых кончиков обледеневших ветвей слышит, как гудит ветер между ее перьями.

Когда я вошел в дом, то почти испугался — он был наполнен каким-то незнакомым сладким воздухом и чуть не светился от этого приторного запаха изнутри. Потом я вспомнил, что это, наверное, Профессор-полуночник поставил в духовку свой яблочный пирог, и понял, что мне уже не удается разом держать в голове все, что с ними происходит. Я поднялся к себе и запер дверь на щеколду. Аннину ветку я поставил в высокую вазу из рыжего стекла и до самого утра читал, постоянно прерываясь и вглядываясь в то, как едва уловимо поблескивал от света лампы лепесток у розы, нарисованной на обоях, — словно пыльца на крылышке у мотылька. С сосновых иголок сползал растаявший радужный снег и с мокрым весенним шлепаньем падал на никак не кончавшуюся страницу.

Утром мне все-таки пришлось спуститься за кофе, и я застал Ланцелота в Круглой комнате в том же положении, в котором видел его ночью. Он молчал в явном ожидании какой-нибудь реплики от меня.

— Как пирогом-то пахнет! — сказал я ему.

Ланцелот поднял на меня глаза почти что в изумлении. Потом пожал плечами, завязал волосы в свой обычный хвост, отложил в сторону подушку с кисточками, на которой были гладью вышиты всякие нелепые разноцветные растения во вкусе Анни, и заявил:

— Ну, я пошел. С меня хватит. Не для меня это все. Нажрался я тут с вами всякого не буду говорить чего.

— Отчего же не сказать? — говорю. — Вроде никогда не было с этим проблем.

— Иди в жопу, самоделкин! — Ланцелот направился к входной двери, по пути раскидывая ногой во все стороны все, что только ни попадалось ему на пути: обувь, корзинки, веники и щетки, — как будто это было такое приветствие. Я следовал за ним, прикидывая, сколько времени займет у меня уборка после всего, что за эту ночь, да и вообще, натворил у меня в доме Ланцелот.

— Куда ты пойдешь в такой мороз? — спросил я.

— Я сказал, иди в жопу.

Ланцелот распахнул дверь на крыльцо и вдруг замер совершенно неподвижно. Я подошел и заглянул ему через плечо. Все крыльцо по-прежнему было засыпано яблоками, и было так холодно, что в утреннем, тонком солнечном свете казалось, что деревянный пол дымится у нас под ногами, как будто мы стоим на облаке. Прямо на полу среди яблок восседали Профессор и Ланцелотов пес, оба до беспамятства счастливые, и Профессор кормил пса огромным куском пирога. Он бесстрашно протягивал руку прямо к песьей пасти, а пес так громко чавкал, что хотелось сделать ему замечание, прямо как человеку.

— Пирог-то удался! — Профессор обернулся и посмотрел на нас с нарочитым дружелюбием, как будто мы были в чем-то виноваты, а он все-таки был готов нас простить. — Это как раз к утреннему кофе, пока горячий. Иногда хорошо не спать по ночам!

И Профессор засмеялся, а мы, глядя на него, рассмеялись тоже. Сначала потому, что смех у Профессора был заразительный, а потом у нас и у самих настроение вроде как перестало быть таким уж и отвратным. Все-таки, как-никак, наступал солнечный день, а на свете нет почти ничего прекраснее залитого солнцем до самых краев, сине-оранжевого, слепящего до рези в глазах леса, над которым накануне прошла метель.

Я, конечно, потом, когда все успокоились, пошел гулять. От этого сверкающего леса я совсем потерял голову — у меня гудело в ушах, подкашивались ноги, и мне приходилось каждые пять минут присаживаться на пенек. Я захмелел и раскраснелся от хвойного, хрустально-чистого спирта лесного воздуха, как от самой крепкой водки. Я как в зеркало гляделся в белизну облепленных снегом стволов и вслушивался в сосновый шепот на снегу: синие полосы-тени и золотые слова солнца между строк. Мне казалось, я первый, кому удалось прочитать их, проникнуть в их ликующий смысл. Ели от солнца казались такими зелеными, что даже и давать определение этому необыкновенному цвету было как-то неловко. Я стряхивал с широких мрачных рукавов своей шубы круглые солнечные блики, и все равно — темнота вокруг была как будто сплошь заткана бисером, вспыхивала на ветру дикими всполохами. Я спустился к реке, едва сохраняя равновесие на глубоком снегу, и дождался скорого на руку зимнего вечера — я хотел поглядеть, как сосны на том берегу окрасятся тусклым рыжим светом, подметить, как туда, в камышовую тишину, улетят на ночлег птицы с моего берега; я как будто слышал, как потрескивает от мороза кора, как сыплются иголки неопрятной пестротой на нетронутый снег, позвякивают. Чем я заслужил эту красоту, переполняющую мое сердце? Как мне с ней совладать? Я, как дикарь, упиваюсь первозданной чистотой воздуха и пытаюсь выдумать для этой красоты новые слова, чтобы излечиться от нее, как от болезни. А она все равно остается частью меня, как какой-нибудь шрам, который начинает болеть перед непогодой.