В последнее время мне часто снится лес, и я все гадаю — насколько он похож на то, что видят они. Я никогда не любила бывать в лесу. Отец брал меня с собой, когда ему вдруг приходило в голову поиграть в обывателя, побыть как все. Съездить за грибами, съездить за черникой. Вычистить трехлетнюю паутину из резиновых сапог, взять с собой пластмассовое ведро для мытья полов — у нас ведь, разумеется, никогда не было под рукой такой банальщины, как корзины, — и потом выгребать прямо из сковородки самой огромной столовой ложкой жаренку из лисичек и именно в эту минуту вспоминать, что к ней полагается сметана. За сметаной в магазин, конечно, бегала я, а отец был в восторге от того, что все эти неопрятные грибные кушанья ему кажутся такими же вкусными, как и большинству других людей. А потом он немножко огорчался из-за того, что игра в обывателя удалась ему чуточку лучше, чем он рассчитывал.
А меня все это раздражало несказанно. Отец, чтобы только меня уломать на очередное никчемное путешествие, покупал мне сушеные ананасы, но они мгновенно кончались. В резиновых сапогах было ужасно жарко, носки вечно съезжали на пятки, я непременно увязала в какой-нибудь кошмарной луже и не могла найти ни одного съедобного гриба. Отец с виноватым видом выбрасывал на землю все, что я насобирала, и говорил:
— Ты только посмотри, какая кругом красота!
А кругом была никакая не красота, а только одна сплошная гниль, бурелом, комары, которые кусались почему-то обязательно в локти. Земля в лесу такая мягкая, что даже думать противно о том, почему бы это. И я говорила отцу:
— А на следующее лето мы ведь поедем к тебе домой, к бабушке с дедушкой?
Он смотрел на меня немножко растерянно, но в конце концов всегда отвечал так:
— Да, пожалуй, так и вправду будет лучше. Поищем новые ракурсы.
Новых ракурсов мы не находили, и отец рисовал все то же самое: желтое море на рассвете, сиреневое море на закате, — но мы всегда находили простор, которого никогда не оказывалось в лесу, сколько ни иди сквозь него на свет; думаешь, вот-вот хотя бы малюсенькое поле, вот сейчас — а там все равно оказывается бурелом, еще хуже прежнего.
И вот теперь мне снится лес. Как будто я иду сквозь него под вечер, и стволы деревьев кажутся голубыми, а под ногами такие беленькие цветочки, которые будто бы светятся. У всего этого такой дурацкий сказочный вид, что я даже во сне пытаюсь вспомнить, с какой же детской иллюстрации я это взяла. Если уснуть глубоко, то приходишь к обрыву над рекой, а на обрыве стоит дом, точь-в-точь такой же, как наш. И весь другой берег тоже порос елями, соснами, так что совершенно ясно, что конца этому лесу не будет никогда.
В одной книге сказано, что мир — это олень, а леса — его рога, царственный венец на его макушке. Я хотела бы научиться смотреть на вещи так, как это делает он — наш хозяин. Он созерцатель, настоящий, чистосердечный, какими были только древние греки и средневековые восточные поэты. Он считает, что Бог — это просто его сосед. Он умеет созерцать, не размышляя; размышлять ему незачем, он — обладатель истины, которая превращает любые размышления в пустое ребячество. Профессор этой истине меня так и не научил: она неизвестна ему самому. Каждый год, когда я впервые вижу цветущую сирень или срываю первое августовское яблоко с ветви, свесившейся через забор чужого сада, или когда я замечаю на улице первого велосипедиста и любуюсь алмазным мельканием спиц, забрызганных водой из луж, или когда я впервые отпускаю погулять кошку и под вечер она крадется домой из своего необычайного параллельного мира по карнизу с таким видом, будто она — безжалостный золотистый лев в пурпурных травах Африки, а потом сворачивается в кресле в полосатую спираль, как ископаемый моллюск, и почему-то ужасно приятно пахнет болотом, — вот тогда я говорю себе: ты снова оставлен на второй год, человек, ты снова ничего не понял; перечитывай же, перечитывай учебник, раз ты такой бестолковый, переслушивай снова весенних лягушек и осенних птиц, пока не постигнешь устройство вселенной хотя бы на троечку. Тебе позволено это — так будь благодарен, целуй руку, обещай стать прилежнее. Вот только толку от этого нет никакого, так и остаешься изумленным ребенком в скособоченном и пестром шатре бродячих циркачей — каждый год тебе немного боязно, что ты незаметно разучился терять голову от их фокусов, и каждый раз чуть не плачешь от радости, видя незамутненным свое любимое, свое ненаглядное чудо.