— Хочешь, я сыграю тебе на сосульках Моцарта?
Я даже не успел ей ответить, как она уже сорвала с крыши над поленницей пять сосулек, словно только для этого они там и были — загадочные плоды в странном зимнем саду, — четыре положила себе в шерстяную ладошку, а пятой принялась по ним что-то вызванивать, и потом я прислушался и понял, что это и вправду Моцарт. А теперь лес заворочался под снегом, разбуженный колдовством воды и солнца, и музыке, заключенной в земле, не нужна ничья помощь, чтобы быть услышанной.
Я спустился по лестницам в утренний тихий дом, где еще никто не проснулся и не начал приставать ко мне с дурацкими вопросами и советами, прошел по пустым комнатам, наполненным этим особенным влажным свечением первого дня оттепели, как будто свет превращался в воду, и кто-то небесный там, наверху, взял графин с этой водой, чтобы напиться прямо из горлышка, но нечаянно опрокинул его и забрызгал всю землю, и теперь она мокрая, хоть выжимай. Фиалковое небо словно просвечивало сквозь стены, пропитывало доски и черепицу, делало дом прозрачным и беззащитным. Я вышел на обрыв, потому что такова была моя привычка: в первый день весны подойти к моему заветному белому дереву, взять в ладонь неокрепший побег и прижать к губам, словно руку возлюбленной, — ведь он такой тоненький, такой юный во всем этом вековечном древесном врастании в бытие. Я выбрался из дома с таким чувством, как будто не делал этого несколько месяцев — всю зиму, — и у меня затекли ноги и плечи от того, как долго их сжимали стены.
День, когда я выгнал Анни, настал наутро после того, как мы с ней пили чай на балконе библиотеки и болтали всю эту ядовитую чепуху, которая потом никак не выветривается из головы, как будто от того, помнишь ли ты ее от первой буквы до последней, когда-нибудь будет зависеть твоя жизнь. И в тот самый день я тоже вышел на обрыв — просто так, так же, как и в любой другой, по хозяйству, — и увидел, что мое чудесное белое дерево исчезло без следа. На его месте теперь росло что-то другое — крысино-серое, невыразительное, обыкновенное. Я подошел поближе, не веря своим глазам, и в груди у меня что-то дрожало, меня даже подташнивало, как будто я имел дело с чем-то омерзительным. Я увидел, что это липа. Липа, самое бестолковое дерево на свете, одомашненное, изуродованное, как птица с подрезанными крыльями.
Я стоял под этим страшным, чужим, непрошеным деревом и не мог пошевелиться от ужаса. Ведь это Анни говорила мне: лучше бы здесь была липа, а я тогда только посмеялся над ней. И произошло так, как сказала она, потому что всегда получается так, как она говорит. Я рассматривал ветви этой липы, засыпанные снегом, и чувствовал сквозь тонкую кору замедленное, зимнее движение жизни в мягких волокнах ее податливой маслянистой древесины; она, как ребенок, спокойно дышала и росла во сне. Когда я наконец смог отвести от нее взгляд и посмотреть за реку, привычные глазам горизонты словно закачались друг над другом, как волны в шторм, исказились болезненными изломами знакомые линии леса и лугов. Все смешалось, как смешиваются цветные акварельные полосы, проведенные друг над другом по мокрой бумаге, как шерстяные нитки, если пытаешься рассоединить их и смотать в аккуратные клубки, спутываются еще больше. И все это устроила Анни. Объяснить это я не смог бы ни сейчас, ни тогда, но то, что все это из-за нее, было и остается ясным, как день.
Она обращалась с моим лесом, как со зданием, наполненным запертыми комнатами, ключи от которых вверены ей одной. Она открывала и закрывала двери по собственному капризу и думала, что это забавно. Она превратила мой лес в лабиринт, в приключение, в игру, которая не может наскучить. Я позволил ей все, что угодно: мост через реку и другой берег, дачный поселок и заброшенное шоссе, а запретил только одно: что-либо менять, переставлять с места на место, сдвигать хоть на сантиметр. И чем же она отплатила мне, чем?..
Другие при этом вели себя так, как будто происходит нечто кошмарное и глубоко трагическое. Они зачем-то жалели меня и обращались со мной как с калекой, как если бы я лишился руки или ноги. Все это было совершенно ни к чему. Конечно же, я выгнал ее, потому что это мой дом, мой лес, мой обрыв, на котором от роду не росло никаких лип. Что мешало ей просто жить здесь и любоваться этим лесом вместе со мной, гулять со мной по тропинкам среди голубых весенних колокольчиков и учиться узнавать птиц по голосам? Что мешало ей увидеть во всем этом совершенство? Она сказала:
— Я не нарочно!