— Николай был несчастен в этой жизни, — опять донеслось до меня как будто издалека, — но затем познал иную, поистине сладостную жизнь, открытую тому, кто испытал истинную муку и вернулся, чтобы навсегда забрать тебя с собой, ибо он полюбил тебя. Обними же его…
Я с отвращением оттолкнул этого слюнявого придурка — так, что из его гортани вырвался недоуменный и возмущенный визг, затем выхватил из-под стола табурет и с размаху снес им керосиновую лампу. Освободившись от чьей-то цепкой хватки, я выбежал на улицу. Меня никто не преследовал…
— Чаю, погибаю без чаю, Петр Валерьянович! — шутливо умолял я Сумского, истекая потом в его баньке под вишней на окраине дачного надела.
Сумский кликал меня в предбанник и наливал из огромного фарфорового чайника с маргаритками. Я возносил чашку в руке и, проникновенно улыбнувшись, провозглашал:
— За вас, Петр Валерьянович! Успехов и многие лета!
— Какие уж тут многие лета! — с лукавым прискорбием отзывался хирург. — Перед тобой, Павлуша, сидит абсолютно голый человек в смысле будущего.
— Нет будущего не только у вас, — упорствовал я. — Мы все безотрадные тени на просторах Вселенной, необъяснимая временная материализация Духа, который вечен и неизменен.
— Давно ль ты уверовал в Дух, и с какой стати потребовалось Духу воплощаться в нас, обрастать руками, ногами и в придачу головой с дерзновенными мыслишками? — спросил Сумский строго. — Ведь, сознайся, коллега, ты — безбожник? — пытливо посмотрел на меня доцент, по своему обыкновению обращаясь ко мне то на «ты», то на «вы». — Не веруете вы, считаете, что божескими деяниями невозможно объяснить невероятную сложность этого мира, который, как мыслится, видится вам хаотической мешаниной людей и вещей.
Я виновато молчал. Сумский запальчиво продолжал:
— Вдобавок любопытно узнать об ином — ежели, как вы упорствуете, человек есть кратковременная беспричинная материализация некоего разлитого во Вселенной Духа, то кто тогда и зачем наградил человека не одними руками и головой, но и вкупе с ними способностью страдать, мучиться? Не похоже ведь, что ваш Вселенский Дух изнывает от боли или напротив, изнемогает в сладостной неге любви? Или я не прав?
— Не мне с моим младенческим умишком рассуждать о присущем Великому Духу, — попробовал сыронизировать я, — хотя вовсе не трудно прийти к соображению, что суть человеческих страданий в несовместимости материального и духовного, низменного и возвышенного. Материя отторгает бестелесное в той же мере, в какой душа стремится избавиться от оков тела. Человек есть неудачная, неведомо с какой целью и по чьему наущению произведенная проба слияния антагонистических вселенских стихий. Камень не знает боли, равно как и Дух бесстрастен к камню, но в человеке, к несчастью последнего, Дух оживает, пробуждается, насыщается красками радости, наслаждения, сантиментов, упоения и, конечно, мрачными тонами страдания и горя. Однако короток век этого цветка, ибо само его появление противно всякому естеству.
— Позвольте, но как частица вашего Вселенского духа я вечен, — со скептической ухмылкой вставил хирург. — Весьма неожиданно под старость услышать о себе подобное…
— Вы вечны, но у вас нет будущего. Дух неизменен и бесстрастен, как неизменна и бесстрастна материя.
— И все же ваш, отчасти виталистический, взгляд не проясняет загадку появления человека.
— Допустимо предположить, Петр Валерьянович, что возможна не одна наблюдаемая нами форма человеческого воплощения, что вероятны и некие предчеловеки — не во временном разрезе, а в смысле целостности, завершенности. Точно так же возможны и некие постчеловеки. То бишь человечество не есть устоявшаяся форма слияния духа и материи, и среди нас можно повстречать образчики как более совершенные, так и менее. Другими словами, не все мы в равной степени люди.
— Признателен вам, коллега, за весьма содержательную лекцию, — улыбнулся снисходительно Сумский, — однако позволю себе проявить настойчивость и попрошу подсказку — что делать, если упомянутые недо- или постчеловеки окружают нас?
— Что делать? — вскинул я брови. — Ответ прост — жить.
— Баламут ты, Павлуша, — бормотал захмелевший доцент, ибо не единственно чайком мы пробавлялись, а еще грушевой настойкой и славной можжевеловкой с блинчиками и сальцем.
После, когда мы, остуженные, вновь входили в парную, Сумский укладывался на полок и просил истом-ленно: «Поддай парку, Павлуша», — а мне все мнилось, что в запотевшее окошко баньки подсматривают за нами чьи-то настороженные глаза. Ну да чего не почудится спьяну?