– Вы сказали в отделении, что в ту ночь, когда исчезла Комарова, Румянцев вернулся домой только под утро?
– Да.
– Вы уверены, Анна Ильинична, что его шуба, брюки, перчатки были измазаны только глиной? Может быть, вы видели следы крови?
– Что вы, товарищ начальник! – воскликнула женщина, всплеснув руками.
– Румянцев мог с умыслом испачкаться в красной глине, чтобы скрыть следы крови.
– Это верно, мог, – согласилась она. – А я-то все отмыла.
– Он сам просил об этом?
– Не просил, а сказал: «Как я завтра в редакцию пойду?»
– Значит, Румянцев был тепло одет? В ночь с четвертого на пятое декабря термометр показывал шесть-семь градусов ниже нуля. Не так уж холодно! А в протоколе записаны ваши слова: «Румянцев дрожал»…
– Дрожал. Врать не стану. Да уж он такой… зяблик… Всегда пристает: «Протопили бы печь, Анна Ильинична, руки мерзнут – рисовать не могу».
Мозарин пригласил к себе секретаря партийной организации редакции, в которой работал Румянцев. Секретарь знал художника около года, считал его талантливым карикатуристом, неплохим общественником, но указал на отрицательную сторону его характера – вспыльчивость. Капитан спросил, как вел себя Румянцев в последние дни. Оказалось, художник сразу же рассказал о том, что случилось с его соседкой Комаровой. В редакции знали о любви Румянцева к этой женщине, сочувствовали ему. Художник явно нервничал, работал хуже…
Румянцев пришел в Уголовный розыск на следующий день утром. Он сидел в комнате секретарши и курил одну папиросу за другой. Войдя к Мозарину, извинился, что не мог прийти вчера: редактору не понравился его рисунок, пришлось переделывать. Капитан предложил Румянцеву рассказать об Ольге Комаровой все, что он считает нужным.
Для художника существовали две Ольги: одна до замужества, другая – после. Первая – жизнерадостная, душевная. Она умела дружить с людьми, с ней было легко и хорошо. В чертежно-конструкторском бюро Ольга считалась лучшей работницей. Все спорилось в ее руках, все удавалось ей.
Замужество словно сковало ее. Она сделалась неприветливой, сторонилась людей, стала хуже работать. Казалось, что жизнь не радует ее.
– Вы не думаете, что Комарова покончила с собой? – спросил Мозарин.
– Нет, этого я не могу сказать, – ответил Румянцев. – Но нервное состояние, в котором она находилась в последнее время, могло привести к трагической развязке. Я не имею права больше ничего говорить, – тихо добавил он, – потому что все остальное – плод моих собственных догадок. А я за эту неделю потерял способность правильно мыслить.
– Вы хотели увезти Комарову на Кавказ?
– Да, хотел, – подтвердил художник. – Мне заказали несколько морских пейзажей. Я звал ее с собой.
– Но вы ведь знали, что Комарова замужем?
– Мне казалось, что она несчастлива. Я не предлагал ей стать моей женой. Мне хотелось помочь ей.
– Почему же вы ей угрожали?
– Я? Ольге?.. – Художник вскочил с кресла. – Я просил, я умолял…
– Из ваших слов можно заключить, что причиной удрученного состояния Комаровой был ее муж?
– Отказываюсь отвечать на этот вопрос.
– Жильцы видели, как вы выбежали из ворот и поспешили вслед за Комаровой, – сказал капитан, помолчав. – Вы подтверждаете это?
– Да. Я хотел догнать ее, чтобы сказать о моем упущении в рисунке для стенной газеты.
– О каком упущении?
– Она просила сделать шарж в красках, а я сделал карандашный рисунок.
– Вы не догнали Комарову?
– Представьте, нет. Прошло не более трех минут, как она ушла. Просто удивительно!
– Еще раз спрашиваю, гражданин Румянцев! Вы утверждаете, что не догнали Комарову и не говорили с ней?
– Не догнал и не говорил.
– А если я вызову сюда свидетелей, которые видели, что вы догнали Комарову и разговаривали с ней, тогда как?
– Тогда я буду твердить свое, а они свое, – ответил художник.
По существу допрос не дал Мозарину ничего нового. Но показания Марьи Максимовны и Анны Ильиничны и, наконец, странные ответы художника невольно вселяли подозрение. Лейтенант был убежден: Румянцев рассказал значительно меньше того, что знал. Разве так ведет себя человек, любящий женщину, которая исчезла и, наверное, убита? Да будь на его месте он, Мозарин, и случись бы такая история с Надей, – он всю душу выложил бы следователю! Нет, нельзя просто отпустить художника…
Это и побудило капитана пойти к Градову, доложить о допросе и попросить разрешения на обыск в комнате художника. Градов заметил, что капитан правильно обратил внимание на искусственный тон ответов Румянцева. Эту чуткость к неискренности свидетеля надо всемерно в себе развивать.