Он подошел ко мне, чтобы показать, как правильно обращаться с соломой. Сначала он аккуратно сложил ее в стопки, затем поддел вилами довольно большую порцию и погрузил на повозку. Я попытался повторить его движения, а Ли Шуан, стоя на солнце, сворачивал самокрутку. Черная лошадь жевала траву.
Теперь, вспоминая тот эпизод, я понимаю, что это была настоящая сельская идиллия: пшеница, повозка, простая работа и утреннее солнце. Безмятежное поле, тихая и спокойная деревня вдалеке…
Когда слепая мышь (позже я узнал, что по-научному это «крот») вылезла из своей норы, большую часть соломы мы уже погрузили на телегу. Мышь появилась прямо рядом с мордой черной кобылы — та испугалась, подняла голову и рванула прочь. Вся собранная солома рассыпалась.
Ли Шуан гонялся за лошадью по пшеничному полю, кричал на нее, солома летела с повозки на землю. Он схватил кобылу за голову, но она отбросила его прямо под колеса телеги. Когда я добежал до товарища, мне показалось, что с ним все в порядке, но он вдруг побледнел, заплакал и сказал, что у него болит живот и ему нужно в туалет.
Я стряхнул с него солому и попытался помочь встать, но ничего не получилось. Он говорил, что ему очень больно, что, кажется, он умирает, и просил скорее сходить в поселение — позвать его мать и привезти еще одну телегу…
Когда я вернулся на поле с матерью Ли Шуана и повозкой, он очень переменился. Его лицо было перекошено от боли, одежда пришла в беспорядок, он очень ослаб и весь дрожал.
Ли Шуан не позволял никому к себе прикоснуться, даже воздух вокруг него казался болезненно хрупким. Его мать вынула из кармана что-то черное, отломила маленький кусочек и растерла его в небольшой плоской чашке. Затем она села на землю и, аккуратно подняв голову сына, положила ее себе на колени.
— Выпей, тогда боль уйдет.
Ли Шуан открыл рот, как младенец, маленькими глотками выпил черную жидкость (позже я узнал, что это был опиум) и успокоился.
Его мать сказала:
— Закрой глаза, отдохни немного.
Он ответил:
— Когда закрываешь глаза, темно…
Солнце стояло в зените, мы положили Ли Шуана на повозку, запряженную ослом. Нужно было ехать в больницу, которая находилась за двадцать ли от поля, с нами поехал владелец повозки и медсестра.
Я взял вилы и сломанный кнут и пошел обратно. На поле все было как раньше. Казалось, произошедшее с Ли Шуаном было выдумкой. Когда я снова увидел черную лошадь, история стала еще менее реальной. Кобыла вернулась в стойло и начала есть из кормушки. Я сильно ударил ее сломанным кнутом, со шкуры поднялось облачко пыли и повисло в солнечном луче.
Вечером Ли Шуана привезли обратно. Сообщили, что он умер в дороге, его печень и селезенка были полностью разорваны, но благодаря опиуму он почти не страдал. Мать все время держала его в объятиях. Медсестра сказала, что она не плакала. Один глаз у матери Ли Шуана был искусственный и ни из него, ни из настоящего глаза не упало ни слезинки, лишь в самом конце она сказала:
— Подожди меня там, я скоро.
Много лет спустя я увидел в художественной галерее репродукцию картины Репина «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года». Рассматривая это полное трагизма полотно, я подумал о том, что, если у отца и сына поменять местами выражения лиц, они будут напоминать Ли Шуана и его мать. Глаз Ивана Грозного казался вполне похожим на искусственный.
Я вспоминаю эти три случая всякий раз, когда сталкиваюсь с чужим горем и скорбью. Люди в Бэйдахуане относились к смерти равнодушно, и я никогда не мог понять почему. Грань между жизнью и смертью была там очень расплывчатой — как будто переход из одного места в другое. Они воспринимали смерть как нечто временное, а жизнь — как нечто легкое, случайное. Казалось, в их сердцах существовала какая-то другая вечность. А я всегда считал, что жизнь дается одна-единственная и нужно оберегать ее, я боялся, что однажды она оборвется, потому что слово «смерть» в словаре означает «потеря жизни». Я ответственен только за одну эту жизнь, и никакой другой временной реальности не существует. На какое-то время слово «вечность» потеряло для меня смысл, все стало краткосрочным, сегодня — это сегодня, завтра может не наступить, а если и наступит, может оказаться не таким, как я себе представлял. Я боюсь смерти, и никогда не думал, что несу ответственность перед ней. В отличие от верующих, я не считаю, что смерть — это проверка жизни. Я боюсь самой смерти, так как считаю, что она — окончание всего и, помещенная на чашу весов, моя жизнь не имеет значения. Раньше я никогда не задумывался о том, достойно ли провел отпущенное мне время, ведь все, что я сделал, в итоге будет неважно. Я могу завершить свою жизнь, когда сам этого захочу. В отличие от крестьян, я не верю ни в перерождение, ни в то, что кто-то «ждет тебя там». Можно ли сказать, что такой человек, как я, на самом деле жил? Стоит ли горевать о нем?