Выбрать главу

На морозе стволы черной березы становятся хрупкими. У нас было три топора, которыми мы рубили только деревья не толще пиалы — более крупные не увезти.

Вспотев, все побросали шапки; они лежали на снегу, словно шесть отрубленных голов.

Поваленные деревья оставляли на снегу следы беспорядочной борьбы, как будто каждый сук пытался отбиться от нас. Они только и ждали, чтобы расцарапать тебе руки. Кровь, выступив, быстро застывала, и, если лизнуть рану, можно было почувствовать солоноватый вкус. Я всегда считал, что у красного вкус соли, у желтого — терпкий вкус, а у коричневого — тот самый неуловимый привкус, присущий лекарственным травам.

Топоры затупились и становились все тяжелее. Я старался поднимать свой как можно выше, и каждый раз, опускаясь, он будто проходил через какую-то часть моего тела. Трудно сказать, через какую именно, — боль была неопределенной.

На обед ничего не было, пришлось есть снег горстями. Быков отпустили пастись, они искали в снегу засохшую траву и изредка натыкались на пожелтевшую листву.

Повозка все еще не была полной. Цю’эр предложил срубить высокую сосну, сказав, что одной такой хватит, чтобы топить печь целую неделю. Если не получится погрузить ее, можно просто привязать к повозке и волочить за ней сосну.

Мы по очереди рубили ствол двумя самыми острыми топорами, а третий оставили для очистки поваленных стволов от веток. Первый удар рассек ароматную кору сосны. С вершины дерева посыпался снег, несколько мелких ледяных, острых, как иглы, крупинок попало мне за воротник.

С каждым ударом веером разлетались щепки, одна попала прямо в лицо Цю’эру, но никто не воспринял это как знак.

Когда ствол сосны перерубили наполовину, послышался треск. У нас не было опыта, и мы не знали, в какую сторону упадет дерево. Звук исходил из разруба. Мы вшестером навалились на сосну, пытаясь подтолкнуть, но она не шелохнулась. Сквозь ее ветви пронесся порыв ветра, дерево стояло.

Мы разошлись, оставив под сосной только одного человека продолжать рубить. Никому не пришло в голову отогнать быков подальше.

Начав падать, сосна вначале едва заметно дрогнула, словно колеблясь, не желая поддаваться. Она упорно сопротивлялась, но затем наконец выбрала направление и с гулким треском рухнула, как герой, до последнего цепляясь ветвями за голубое небо.

Желтый бык, стоявший с левой стороны упряжки, опустив голову, жевал сухую траву. Никто не ожидал, что крона упавшего дерева окажется такой широкой — ветви сбили его с ног. Из головы быка хлынула кровь. Мы подбежали и увидели на снегу его глаз.

Смерть пришла внезапно. Рядом с быком лежала свежая куча навоза.

Мы так и не увезли ту высокую сосну. Вместо этого навалили полтелеги хвороста. Вшестером отвязали упряжь с левой стороны и пошли по снегу пешком, волоча за собой желтого быка.

Он быстро окоченел и не оставлял красного следа на снегу.

Носильщики

В том году выпустили одну карикатуру, а точнее, черно-белый агитационный плакат, на нем был изображен возвышающийся над облаками амбар. Улыбающийся крестьянин в белой повязке на голове и с мешком на плече, выпятив грудь и подбоченясь, стоял на помосте.

Я увидел это изображение как раз во время жатвы. В те дни я лежал в общежитии, восстанавливался после несчастного случая: отработав несколько смен подряд, нес мешок с зерном, запутался ногами в пустых тюках и плашмя рухнул на пол. Ноша весом в сто шестьдесят цзиней обрушилась мне на голову, нос и губы впечатались в землю, рот забился песком. Мое израненное лицо было похоже на красильный цех…

Плакат был великолепен. Высоченное зернохранилище, крестьянин, горящий желанием затащить мешок весом в двести цзиней по лестнице на самый верх, под крышу, высыпать зерно и обернуться, ослепив всех своей улыбкой, заметной даже сквозь облака.

Если бы он увидел меня — того, кто поднимался по лестнице в три ступеньки со стандартным мешком в сто шестьдесят цзиней и после каких-то десяти с лишним часов работы уже шатался от усталости, — его улыбка, вероятно, сменилась бы холодной усмешкой: «Ты, мать твою, вообще не стараешься».

Повязка, закрывающая мое израненное лицо, не давала возможности ответить ему.

Романтизм… Еще до того, как услышал о Шелли и Бетховене, я уже знал, что такое романтизм. Нести мешок, полный революционного романтизма, — это счастье. Подниматься по сотне ступеней на помост революционного романтизма — тоже счастье. Ну а стать его символом, конечно же, высшее счастье.