— Человек видит красоту. Например, рябину с красными гроздьями, облитую солнцем. Хочет запечатлеть. Но ведь дерево с собой не унесешь.
— Фотографию.
— Плоско и бесчувственно. Только живопись!
Мы прошли, вероятно, жилой отсек. Две узкие тахты, покрытые махровыми попонками. Над одной, видимо над мужской, картина раскоряченной дамы почти без лица; лицо и верно ни к чему, поскольку главным были ослепительные колени, бедра, и таинственный мрак меж ними. Над женской тахтой висела небольшая акварелька — ромашки на длинных стеблях, похожие на голенастых девочек-подростков. Из-под тахты выглядывали, как два котенка, тапочки с меховой опушкой, а в изголовье лежала дамская сумочка.
Мы оказались в небольшой комнатке-отсеке, посреди которой стоял полированный широченный пень. Не иначе как от баобаба. Кофейник, чашки, бокалы, бутылка коньяка.
— Сергей Георгиевич, не откажетесь преломить хлеб? В смысле, по рюмочке?
Я не отказался, потому что одолевала усталость. Отпив половину, похвалил:
— Отменный коньяк.
— Французский.
— Наверное, дорогой? — бестактно спросил я.
— Могу себе позволить. Я художник модный.
— Анатолий Захарович, модный и талантливый — синонимы?
— Отнюдь. Сейчас полно мальчишей, продающих свои творения иностранцам по триста долларов. Десятками картин, поштучно.
— Наверное, стать современным Ван-Гогом трудно?
— А я бы и не хотел. За свою жизнь продать единственную картину за четыреста франков… Да и то, когда находился в сумасшедшем доме.
— Но в 1987 году на аукционе «Сотбис» его картину «Ирисы» продали за пятьдесят миллионов долларов.
— А какой смысл быть знаменитым после смерти?
— Анатолий Захарович, вашу мысль легко довести до абсурда.
— Я и доведу: поскольку человек смертен, то ничего на земле не имеет смысла.
Художник был одет иначе, чем в музее. Ничего красного. Какая-то серая поддевка, подпоясанная шнурком, и штаны неохватно-свободного размера. Борода лежит причесанно на груди, как волосяная лопата. А красное-то есть: шнурок на поддевке и коньячный оттенок глаз.
Он налил по второй порции:
— Сергей Георгиевич, хочу выпить за вас.
— Ну почему за меня?..
— За человека, который чувствует искусство.
— Как это определили?
— Вас поразил портрет Моны Лизы, моей, разумеется.
— Да, работа бесподобная.
— Знаете, одной даме от этого портрета стало плохо.
— Допускаю, страдания женщины переданы почти сверхъестественно.
Мы выпили. Я хотел согнать усталость, но она, усталость, похоже, объединилась с коньяком и двинулась к затылку с новой силой, поторапливая меня. Я же хотел глянуть на женщину…
— Анатолий Захарович, а где оригинал?
— Какой оригинал?
— Сама Мона Лиза.
— Елизавета Монина? — поскучнел он. — Нет ее.
— Скоро придет?
— Не придет.
— Почему же?
— Ушла.
— Все-таки вернется?
Я понимал, что неприлично дотошен, но хотелось сравнить лицо с портретом. Многие полагают, что следователь главным образом подбирает преступнику статью из уголовного кодекса. Нет, следователь — это психолог. Ну, и по статье привлекает.
— Сергей Георгиевич, Лизетта ушла две недели назад.
— Ушла… домой?
— Здесь ее дом.
— По месту работы справлялись?
— Здесь ее место работы — моя натурщица.
Он раздраженно затеребил на животе красный шнурок. С расспросами я перегнул, но привычка расспрашивать шла от привычки допрашивать.
— Вернется, — утешил я.
— Нет, забрала свой чемодан.
Художник по-детски шмыгнул комковатым носом. По глазам я не смог определить, обижен ли он на свою Лизу или злость его распирает. Хотелось расспросить или просто затеять разговор с человеком интересной специальности; хотелось пошататься по мастерской, разглядывая картины и наброски… Но усталость тяжелила сознание. Я поблагодарил за прием. Он радушно сказал:
— Надеюсь на второй, более продолжительный визит.
Я не удержался от зудежа, именуемого любопытством:
— Анатолий Захарович, вы ее любите?
— Сергей Георгиевич, а что такое — любить?
Я не ответил, поскольку задал вопрос первым. Тогда ответил художник:
— Любовь — это нарядно оформленный секс.
7
О годах человека судят по лицу, но у старости много признаков. Один из них особенно раздражал Марию Гавриловну: ее перестали слушаться вещи. Выскальзывали из рук, путались под ногами, не стояли и не лежали. Что вещи — люди не слушались и не слушали. Вчера она звонила в «Скорую помощь» и, как положено, сообщила свой возраст: семьдесят пять лет. Там рассмеялись и положили трубку.