Граве хотел возразить, но неожиданно для себя встал, прокашлялся и снова сел.
— Политические взгляды? — продолжил допрос Степанов.
— Приказ начальника — закон для подчиненного. А за государя жизнь положу.
— Каким образом?
Здесь Граве замешкался, стал что-то судорожно соображать, закатывая глаза к небу, проводя языком по пересохшим губам, но так ничего и не надумал, а только повторил, что в случае необходимости непременно за государя жизнь положит.
— Перечисли психические качества личностей твоих нынешних нижних чинов.
— Скоты.
— Что, простите?
— Скоты, вот и все их качества.
— Воспитывать, развивать, сеять разумное, доброе, вечное будешь?
Граве поднял над головой свой здоровенный кулак и, страшно ругаясь, сообщил присутствующим, что это, по его мнению, главный инструмент в воспитательном процессе. Степанов мельком взглянул на кулак и снова уткнулся в свой опросный лист:
— Законы воспитания и обучения славных русских воинов знаешь?
Граве не знал. Не знал он, как выяснилось из дальнейших жандармских вопросов, еще многого. Не знал песен, не знал Толстого и Чайковского, не знал, как надо воевать, зачем живет, зачем в молодости женился. И многого другого. Зато и знал он многое. Знал, сколько жалованья с выслугами будет получать через пять лет, где ночью достать бутылку водки, как зажарить мясо на костре и как написать рапорт на отпуск.
Степанов взмахнул рукой, Граве исчез.
— Ну и что? — вдруг дерзко спросил Романовский. — Се человек — поганый, вонючий, живучий. Каков уж-есть. На таком уж этапе эволюции находится. Сам творит свое счастье.
— А как насчет личной ответственности за происходящее? — прервал его Степанов. — Слишком глобально? Продолжим. Пошли следующие персонажи.
И пошли персонажи. Промелькнули фон Лер с Давыдовым, Кудреватое; прошел целый строй кондукторов во главе с Мысковым; промелькнул Поконин и прочее и прочее. Но это уже было скучно, ничего нового Романовский и отец Федор для себя не открыли. Наконец Степанов прекратил этот хэпеннинг и присел.
— Ну и что? — снова дерзко спросил Романовский. — Вы что думаете, я этого не вижу и не знаю? Вы что, как Гапон, глаза мне открыть пытаетесь? Глупость какая! Да я побольше вашего знаю: кто ворует, кто берет, кто мне отстегивает и сколько. Знаю, кто нижних чинов истязает и в отношении местного населения бесчинствует. Знаю, кто доносы на меня строчит — не проживет он здесь долго. И что делать?
— Меня, между прочим, расстреляли, — сказал Степанов. — Следовательно, сентиментальной жалости и нерешительности у вас нет. Расстреляли-то вы.
— Я выполнял свой долг. Я должен был спасать полк. Вы — дурная овца. Я все сделал по закону. Не я вас судил.
— В этом-то и беда — в вашем понимании долга. Оно почему-то поощряет жадность, тупость и жестокость.
Потом Степанов сказал:
— Я ухожу, господа. Вряд ли мы когда увидимся, в этом нет особой необходимости. Но вы влипли. Будете обо мне вспоминать, а совесть будет мучить очень сильно. От этого вам уже никуда не деться. А теперь финал.
Тут же на полянке возникли бюсты Фрейда, Бетховена, Аристофана, Рафаэля, Вергилия…
— Не сотвори себе кумира — гласит известная мудрость. Но попробуйте все же прислушаться к ним, не отмахивайтесь от них под предлогом, что они не ходят строем.
Романовский, пожав плечами, двинулся к ближайшему бюсту, за ним засеменил полковой капеллан. Валид-Хан и Степанов остались у огня.
— Скоро полночь, — сказал Степанов, — мне пора идти.
— Куда? — спросил штабс-капитан.
— Дальше… Здесь я уже помог всем, кому еще можно было.
— Что-то изменилось?
— Да.
— К лучшему?
— А вот уж этого я не знаю. Это уж кому как. Прощайте, Валид-Хан. Может быть, я ещё вернусь.
Внезапно Степанов наклонился к уху Валид-Хана и прошептал:
— Под нами развалины старой церкви. Сходите туда, возьмите лопату, не пожалеете…
Степанов пошел вниз в темноту. Валид-Хан помахал ему рукой, но Степанов этого уже не видел.
Вернулся Романовский и отец Федор, оживленно переговариваясь и жестикулируя.
— Степанов ушел, — сообщил им Валид-Хан.
— Ушел… — задумчиво повторил Романовский. — Это хорошо…
Три жалких полуночника оглядели себя, смутились, разбрелись по разным сторонам поляны. Пробираться по своим квартирам в таком нелепом наряде, хотя и ночью, было обидно и унизительно. Что делать дальше, никто не знал.
Снизу раздалась разухабистая песня: