Манн пошел в музей, благо он действительно находился в здании мэрии (хоть в этом память ему не изменила), и в одном из залов обнаружил большое полотно некоего Франка Местре (1827–1874) «Фонтан на площади Крестоносцев». Писающий мальчик пускал точно такую струю, какую запомнил маленький Тиль, и чайка сидела на макушке мраморного ребенка, но не гадила, а наблюдала за зрителем. Благодушная старушка-смотрительница, к которой Манн обратился с вопросом, сказала ему, что да, был такой фонтан, и картина написана с натуры в 1862 году, и вовремя, кстати, написана, потому что через год площадь реконструировали и мальчика перенесли на набережную, где он сейчас и стоит, правда, ни на кого не писает, поскольку воду подвести никто не подумал.
Искать знакомого мальчика Манн не стал и решил тогда, что детская память — документ гораздо менее надежный, чем память самого невнимательного свидетеля.
— Вы не верили мне, Тиль, — грустно произнес Ритвелд. — Энергетика картин для вас была пустым звуком. Иные миры, в которых мы существуем, для вас ничего не значили. Для вас идолом были факты, и вы не хотели понять, что…
— Помолчите, Христиан, — оборвал художника Манн, — дайте подумать.
— Вы будете думать не о том, потому что…
— Вы можете помолчать? — Манн понимал, что обходится с Ритвелдом слишком резко, не заслуживал художник такого к себе отношения, он хотел помочь и говорил вещи, возможно, правильные, но сейчас каждое лишнее слово уводило от истины, а не приближало к ней. Манну почему-то казалось, что совсем недавно, несколько минут назад, он решил задачу, понял, кто опустил раму на голову Веерке, решение было единственным, и доказательство представлялось ясным, но… Память, так не вовремя подсунувшая ему невозможное воспоминание о дощатом поле, помешала не только додумать мысль, помешала даже воспринять возникшую мысль с той полнотой, какая необходима для анализа и понимания.
О чем, черт возьми, он думал, когда опустил взгляд и увидел доски вместо паркета?
— Криста, — сказал Манн, — вспомни: выйдя из дома Веерке, ты сразу пошла к своей машине или повременила, постояла перед дверью?..
— Какое это имеет значение? — нахмурилась Кристина. Вспомнить эту деталь она не могла, и потому вопрос ее раздражал, ей хотелось, чтобы Манн не стоял над ней, как тот инспектор в полиции, не давил своей тенью, загораживавшей свет люстры. — Я была взволнована, я вообще не помню, как оказалась в машине. Но ведь оказалась как-то!
— А как выходила из комнаты — помнишь? — продолжал настаивать Манн. Почему-то ему казалось, что в ответах на эти вопросы он найдет наконец решение. Что-то должно быть в памяти. В памяти — возможно, Кристины, а возможно, в памяти кого-то из свидетелей-подозреваемых — должны были содержаться ответы, но попробуй их найти, если не знаешь, какие задать вопросы, точнее — в том-то и проблема, что знаешь, знал совсем недавно, но забыл, опять дело в памяти, на этот раз в его вроде бы фотографической профессиональной памяти, которая осталась пока вещью в себе, нераскрытой, как детская любовь…
— Ты сошла по лестнице… Или спустилась в лифте?
— Какое это имеет… Нет, не в лифте. По лестнице, я едва не упала, там очень неудобно, все время надо смотреть под ноги, а свет тусклый, и ступеньки сворачивают так резко…
— Ты хочешь сказать, что спустилась по винтовой лестнице, той, что ведет к черному ходу?
— Какое это имеет…
— Ты вышла на Кейзерграахт и, значит, должна была повернуть не налево, а направо, потому что…
— Я не помню, куда я повернула, — голосом обиженного ребенка проговорила Кристина. — Я тебе говорю: в какой-то момент поняла, что сижу за рулем…