— Наверняка, Андрей. Только голос ее слаб, жиром задушен. Ведь в детстве, юношестве, он, скорее всего, не был таким. Мечтал о чем-то — не о еде, не о мягком кресле, а о чем-то действительно прекрасном. А потом перестал мечтать и стал думать.
— А разве это плохо — думать?
— Мозгами нужно уметь пользоваться. Можно придумать атомную бомбу, а можно — атомную электростанцию. Или написать «Войну и мир».
— Ну, здесь я не согласен. «Войну и мир» нельзя придумать. Это не от ума, а… от сердца.
— Вот видите, Андрей! Именно! Выходит, иногда полезно отключать мозги, а?
Игнатий Савельевич улыбнулся, но глаза его остались печальными.
— А как же тогда Нолич? — спросил я, и улыбка растаяла на лице врача. Он снова вздохнул, выбрал из чугунка великолепно заточенный карандаш и принялся вертеть его в пальцах.
— Нолич… Иногда мне не верится, что он бывший пропойца, опустившийся человек. Несмотря на его странности и причуды, мне он гораздо симпатичнее многих из тех, кого я знаю. И живет он, Андрей, будто не умом, а сердцем. Зная про его болезнь, я не скажу, что он глуп, — скорее, наоборот. Его чудачества и некоторая неадекватность ничто по сравнению с некоторыми поступками вполне трезвомыслящих людей, так сказать, из общества. Хоть я и далек от психиатрии, глядя на него, смею утверждать: сумасшествие не есть безумие. Порой мне искренне жаль, что с ним нельзя поговорить — он словно заперт изнутри. Сами слышали: говорит он мало и только по существу, а часто понять его и вовсе бывает непросто. А иногда я прислушиваюсь к его словам, и меня в пот бросает: вроде, говорит он об одном, а имеет в виду совсем другое, будто что-то неизмеримо более важное.
Игнатий Савельевич замолчал, поднялся и подошел к окну, из которого был виден сарайчик Нолича. Было слышно, как на улице каркнула ворона, потом донесся голос Ульяны:
— Да оставишь ты ее в покое, бес полоумный?!
Игнатий Савельевич вернулся к столу, достал из кармана брюк ключи, отпер один из ящиков и достал из него плоскую жестяную коробочку, которую протянул мне. Я взял ее и вопросительно посмотрел на него.
— Откройте, — сказал доктор.
В коробочке я нашел клочок бумаги со следами огня по краям. Это была часть паспортного листочка. Сверху были видны всего две сохранившиеся буквы: то ли «си», то ли «сш». Строкой ниже стояла уцелевшая часть отчества: «ноль». Еще ниже можно было разобрать только загадочное «юге». Больше на листочке ничего не было.
Я вернул коробочку Игнатию Савельевичу. Он молча убрал ее на прежнее место, посмотрел на часы и повернулся ко мне:
— Однако пора домой.
Я поднялся. Доктор снял халат, аккуратно поместил на вешалку и повесил в маленький фанерный шкафчик, неприметно стоявший в углу у двери. Мы вышли в коридор. Запирая кабинет на ключ, Игнатий Савельевич сказал:
— До завтра, Андрей. Готовьтесь к выписке.
Мы пожали друг другу руки, и он пошел по коридору к выходу.
…Я все-таки сходил в столовую и повторил чаепитие. На этот раз та же невысокая улыбающаяся женщина угостила меня печеньем. С удовольствием опорожнив, как и утром, два стакана чая, я вышел на улицу, но решил не возвращаться в отделение сразу, а побродить немного по дорожкам маленького парка, который отделял главный корпус из красного кирпича от госпитального КПП — небольшого домика у больших железных ворот. Возле домика на лавочке сидел благообразный старичок и разгадывал кроссворд в газете.
Я бродил по дорожкам парка, старательно избегая немногочисленных больных, проделывающих то же самое, и курил, отгоняя мрачные мысли. Но мозг снова и снова перемалывал одни и те же думы о предстоящих поминках Лешки, о том, что не пойти на них не удастся, о бедной Дине, оставшейся одной с пятилетней Светкой, о Лешиной маме, тяжело болевшей и вряд ли выка-рабкающейся теперь. Я вспомнил о своих рассказах, которые дал прочитать Леше, и понял, что теперь уже никогда не узнаю о том, что бы он сказал о них мне. Я с ужасом подумал о необходимости писать проклятый очерк и снова пожалел, что не могу напиться.
Игнатий Савельевич был во многом прав, и в моей жизни надо что-то менять. Но что? И как? Я чувствовал, что решение где-то рядом, но ухватить его не мог.
Несмотря на то болото, в котором я увяз, все еще хотелось заняться чем-то стоящим, жгуче необходимым, подойти наконец к своей заветной «нетленке», которая неясно маячила где-то в далеком будущем. Еще я чувствовал, что не готов к этому, что мне еще нужно пройти через что-то, чтобы приблизиться к этим мыслям вплотную.
Я отправил в урну очередной окурок, сплюнул горькую слюну и направился к инфекционному отделению. Дойдя до калитки, я протянул руку, чтобы ее открыть, и вдруг вспомнил слова Нолича, которые он сказал мне у двери своего домика: «У открытой двери стоишь, да не входишь». Что-то неуловимо важное я услышал вдруг в этой простой фразе, застыв у калитки с протянутой рукой.