Выбрать главу

Фархад (как и его автор) меняет имя, но намного чаще и беспощаднее: Томас Земан, Ирис Мирра, Иван Ильин… «Имена – это маски, которые мы надеваем на вещи», – говорит он, не стесняясь перенаряжаться. Конечно, Сожженный открыто скучает по средневековой и классической эпохам, в которых «все что-то означало»: он знает, что в его реальности прочная спайка знака и смысла уже не гарантирована – на ее месте кипит постмодернистская игра в отсылки, метафоры и соположения, которой он как экскурсовод занят профессионально.

«– Как-то у тебя все в одну кучу. История, кофе, Моцарт, Высоцкий.

– А жизнь и есть куча».

Куча знаний – куча симулякров, разумеется. Сожженный хорошо ориентируется в ней, умеет нырять в эту гущу и забавляться нанизыванием бусин на нити, осязая зыбкость каждого произносимого слова. С его легкой руки (как когда-то у Курехина в перформансе «Ленин – гриб» или у профессора Фоменко) текст расстреливает читателя эзотерическими и псевдонаучными концепциями – они называются здесь трактатами.

Обилие иронии и вылазок за четвертую стену подсказывает, что в лице (то есть в мозгу) Фархада перед нами остроумно сделанная развертка любого современного мышления. Им обладает человек информационного общества, чье сознание раскалывается от перенаселения отчужденными и вульгарно понятыми масскультурной историей и философией: «все смешалось» в этом ризоматическом доме. В концентрированном виде такой Сожженный способен дочиста мифологизировать свою жизнь, назвать себя Сожженным, придумать себе средневековую казнь в современном Евросоюзе и, по мотивам имен из своей памяти, бесконечно сочинять «трактаты», главным из которых станет трактат о катехоне, абсурдно тотальная вариация старой богословской идеи.

Противоречия книги начинаются в тот момент, когда это детально воссозданное шизофреническое житие, написанное о самом себе современным мозгом, автор вдруг начинает заявлять всерьез. Сравнительно «реалистическая» вторая часть о семейной жизни Фархада в постсоветском пространстве протекает уже вне Сожженного, в тексте пропадают текучий монтаж фрагментов и скачка по эпохам и сюжетам, а хроника его отношений с женой оказывается буквально агиографической, превращает Фархада в «современного мессию» (как ничтоже сумняшеся пишут в анонсе издательства «АСТ»). Не обходится даже без прямых аллюзий:

«…Он целовал ее, она отворачивалась. Потом смазывала его ноги подсолнечным маслом.

– Надо было елея еще вчера в церкви взять, – говорил он, глядя в потолок».

К концу книги герой окончательно становится водолазкинским Лавром, из-за опухоли расстается с женой, удаляется в пустыню, начинает возделывать сад и чудесным образом исцелять местных болящих молитвой. «“Помолись о них”. Он послушно помолился. Окропил водой. <…> Через два дня приехали двое из кишлака. Сказали, что больная почувствовала облегчение, стала вставать и заниматься хозяйством».

Закономерным образом и катехон, и мессианство, и байроническое представление о роли личности в истории тоже превращаются в авторскую декларацию. Из многослойного исследования роман ни с того ни с сего становится однослойным высказыванием – Афлатуни, как в прошлых работах, ищет метафизику истории и находит ее в проекте катехона, проекте имперском и теократическом. Среди прочего получается, что Иван Ильин (фантомное прозвище Фархада) упоминается тут всерьез как одно из имен современного мессии. А понимание Гегеля «справа» в интерпретации Афлатуни возвращает читателя в старую притчу о хождении Абсолютного духа по мукам Истории.

«– Опять бомбят! – Немец резко отложил смартфон.

<…> – И единственный, кто мог бы как-то весь этот идиотизм остановить, прячется в пустыне.

– А может, он и останавливает.

– Катехо́нит?

– Да. И другие».

Катехонить, оказывается, можно не шутя.

И ведь Сухбат Афлатуни действительно и восточный, и западный писатель в профессиональном смысле слова – вот только бедная политическая метафизика, проросшая сквозь поэтичную ткань его текста, сквозь все богатство кругозора и остроумие диалогов влюбленной пары Фархад – Анна, обедняет роман до абстрактного. Великолепная первая часть, стилистика которой на каждом шагу обыгрывает свое современное происхождение, уступает место древнему, почти иезуитскому пафосу второй. Пусть Афлатуни обернул свой катехон в ироничный современный язык, книга отлично написана, и в ней есть над чем посмеяться – но этот смех лишь бесславно валится на плоское евразийское поле ненужных экспериментов.