Выбрать главу

Я не скопил вороха объяснений. Молчал. И даже своё молчание, многозначное и задумчивое, не смог бы истолковать, перебирая ненужные слова.

– Причастным быть хочу, – зная, что сказал глупость, снова замолчал.

– К чему? Ты раз был причастным. Тебе мало показалось?

Я сморщился, отвернулся. Передо мной плыло красное лицо Лены с полными спелыми щеками, с блестящими глазами, в которых я читал одно и то же: «Глупость. Твоя непонятная глупость».

Что могла она знать обо мне, о моём прошлом, о той жизни, в которой её не было. Права на эти слова она не имела. Такие слова я мог принять лишь от матери, уткнуться головой в подушку и кипятить дыхание.

Из Чечни меня ждала мать, но не Лена. Я пропал без вести, сам того не зная, стал обезличен, стал частью жетона, стал словом, стал Ф. И. О. в строке, где напротив – «без вести».

Мать опознала меня по быстрому кадру из новостей, когда камера, скользя меж коек, выхватила моё оголённое плечо с синим скорпионом, давно скопившим яд в жале. Я узнал об этом много позднее, когда вернулся, имея при себе сержантские лычки, аксельбанты, медаль Жукова, как приставку – комотряда и деньги на вульгарно-красную «девятку».

Лена приняла меня с этим набором, ночами пальчиком поглаживала ядовитое тело скорпиона на моём плече, не зная, что это метка, что эта синяя графика по живой плоти спасла материнское сердце. Я жив её молитвами. Я был жив даже там, в этой жёлтой палате, где латали меня по кускам.

Сердце забило в грудь, под рёбра, стремясь к прошлой жизни, где я, полуголодный и злой, вырывал эту жизнь. Она по праву была моей.

Я тронул разгорячённый лоб, скулы и щёки, заросшие густой щетиной, сложил руки на сытом животе. Жизнь застряла там, в жёлтых палатах, осталась под сводами потолка, часть её я принёс на гражданку, поделил между Леной и сыном. Мне ничего не осталось.

– Мне не мало и не много. Мне всего достаточно. Мне всё впору, – говорил я сам себе, но слушала Лена. – Ты помнишь, как раньше всё было?

Она озадаченно посмотрела на меня, стараясь понять.

– Ты была со мной после Чечни. Не до и не тогда, когда я был там.

– Зачем же упрекаешь? Моя вина в том, что я раньше не встретила тебя? – Она распаляла скверность.

– Нет, – оборвал её. – Мы сытые. Теперь мы боимся. Тогда мы были голодными и бесстрашными. – Глотнул остывший горький чай, вяжущий во рту.

– Денис, я не хочу в прошлое. Спасибо. – Она отмахнулась, словно я, протянув ей руку, приглашал следовать в пустоту нулей на старом календаре. – Что было в той жизни, кроме молодости?

– Мы всё чувствовали. А теперь толстокожими стали.

– Тебя не было в той жизни. Ты жил отдельно. Ты всегда где-то пропадал.

– Я работал.

– Да. Чтобы хоть как-то существовать. – Она помолчала. – Чего ты хочешь? Обратно в общагу, где мочой воняет? Или в ночную работать?

– А сейчас мы не пропадаем на работе?

– Теперь мы за это хотя бы деньги получаем. И вместо общаги у нас дом. – Она обвела глазами кухню. – Я шла к этому, понимаешь? Мне не нужно прошлое и эта общага не нужна. Гуманитарка, – выдохнула она. – В конце концов, на это государство есть.

Хотелось говорить о важном, но не выходило. Отодвинув чашку, я направился к выходу, в теплоту сентября, в солнечный свет, в чистоту берёз. На ходу ударил кулаком по боксёрской груше. Тяжесть встретилась с моей рукой, раскачалась на цепи, одиноко выписала круг. Удар был крепок. Я шёл. Чтобы очистить мысли, нужно идти. Я шёл.

Сентябрь 2000 г.

Я шёл. «Девятка» меня предала, заглушила железное нутро, погасила упрямый взгляд.

За стеклом витрин белел холодный свет, тонкие и насыщенно-персиковые, искусственные женские тела, неуклюже расставив худые ноги, тянули к серым прохожим руки с острыми пальцами. На этих телах, обнажая плоские животы, висели бесстыдно короткие топы. За пластиковыми спинами зеленели густые, покрытые пылью кусты, где-то вдали, за этими пустотелыми формами, переливалась лазоревая волна, желтел сыпучий песок, лилось небо, тёплое и нежное. Эта недосягаемая, а потому казавшаяся выдуманной жизнь притягивала взгляд.

Справа неслись машины, прищуренными фарами выхватывали из темноты прохожих, желтили их чёрные спины. Фонари нависали над головой, тянулись, как по нити, гирляндой, уходили в низину, мешались с высотками и бетонными стенами. От остановки отделяли два перекрёстка. До позднего автобуса – тридцать минут. Не спеша я шёл по сумеркам, по грязно-серым пятнам света, обходя глянцевитые стёкла луж. К шее и затылку приятно лип поздний холодок. Я знал, что в душной квартире не спят мать, Стас и Максим. Дед в креозотовом коробке, досмотрев закат, уплёлся в комнату, приложил голову к прохладной подушке.