Выбрать главу

Старик заковылял по проходу между койками. Он остановился в нескольких шагах от Горбуна и вежливо кашлянул. Горбун не обратил на него ни малейшего внимания. Он раздевался. Время от времени его схватывали приступы кашля. Он весь съеживался, дожидаясь, когда приступ пройдет, сплевывал мокроту, несколько минут сидел обессиленный и потом снова принимался за раздеванье. Одет он был в сплошное тряпье, изношенное, заплатанное. Его пальто, очевидно принадлежавшее когда-то рослому мужчине, было подрезано. Неровные полы висели клочьями. Под пальто был надет реденький свитер, потом слой газет, обмотанных вокруг тела бечевкой, под газетами – второй свитер. Наконец Горбун остался в грязной летней рубашке с короткими рукавами, из которых торчали его острые локти. Раздевшись, он тщательно сложил газеты. Они понадобятся ему завтра.

Старик Нокс вежливо кашлянул во второй раз.

– С Новым годом! – поздравил он мальчика и ласково улыбнулся. – Меня зовут Нокс. Легко запомнить. Рифмуется с «бокс». Нокс захихикал.

Горбун не обратил на него ни малейшего внимания. Он достал из сумки бумажный сверток. В свертке оказалась добрая половина шоколадного торта. Горбун ловко отхватил ножом громадный кусок. Глазки у старика заблестели. Он смотрел, как мальчик набивает себе рот тортом.

– А меня не угостишь, сынок? – шепнул Нокс и оглянулся украдкой, желая убедиться, что никто кроме него не видел торта.

Горбун холодно взглянул на старика и отправил в рот второй кусок.

– Где это ты раздобыл? – спросил Нокс. – Стащил, что ли, когда везли в кондитерскую? Ты молодой, – с завистью добавил он. – Это только молодые так ухитряются.

Горбун вздохнул.

– Слушай, – сказал он, – все равно ничего не получишь, можешь не приставать.

– Давай меняться, сынок, – прошептал старик. – Только дай я сначала попробую. – Он быстро оглянулся через плечо. – Эх, и журналы у меня есть! С картинками. Голые женщины. Два журнала получишь.

Горбун пропустил его слова мимо ушей.

– Хочешь бритвенные лезвия? Или вот это, – продолжал Нокс. Он вытащил из жилетного кармана небольшой пузырек. – Совершенно необходимая вещь: слабительное. Всегда надо иметь при себе. Смотри!

Старик бросил пузырек на койку и хотел было схватить торт. С проворством змеи Горбун ударил его по пальцам тупой стороной ножа. Старик отдернул руку, вскрикнув от боли и неожиданности.

– Отвяжись от меня, – устало сказал Горбун. Он сбросил пузырек на пол. Старик подобрал его.

– Ведь я хотел меняться… – жалобно протянул он.

Горбун закашлялся и встал с койки.

– Уходи ты к черту! – отрезал он. – Не могу я есть, когда от тебя такая вонища идет.

Зетс повернулся посмотреть, что там происходит. Льюк Холл поднял голову от журнала.

– Врешь! Врешь! – закричал старик. – Как ты смеешь так говорить!

– Если говорю, значит верно! – огрызнулся мальчик. – Что я, не чую, что ли? – Он шагнул вперед. – Проваливай отсюда.

Нокс попятился от него.

– Врешь! Врешь! – кричал он, потрясая кулаком. – Дрянь ты этакая! Щенок паршивый… – и не докончил.

У больного О’Шонесси вырвался страшный, душераздирающий вопль. Этот пронзительный, испуганный, страдальческий вопль заставил всех, кто был в комнате, замереть на месте. Ссора была мгновенно забыта. Горбун выпрямился, по лицу его пробежала судорога. Старик поднес руку к горлу и уставился на О’Шонесси, дрожа всем телом и сразу вспотев от ужаса. Все обитатели комнаты «Б» повскакали со своих коек.

VIII
ОДИННАДЦАТЬ ЧАСОВ ВЕЧЕРА

Когда человек теряет чувство уверенности в себе, в нем поселяется страх. Крик О’Шонесси пробудил этот страх, таившийся в душе тех, кто был в комнате. Точно живое существо, страх метался от одной койки к другой, леденя сердца людей, заливая испариной их тела. И в первую минуту никто из них не мог сказать, кто это крикнул, – он сам или сосед. Все затаились и ждали – ждали, когда им скажут: это ты! настал твой час! Потом напряжение исчезло. Они столпились у койки О’Шонесси. Им ничто не грозит. Сейчас им ничто не грозит. Кричал кто-то другой.

О’Шонесси еще не знал, что крик вырвался у него самого. Услышав, наконец, голос друга, увидев его испуганное лицо и кучку людей, столпившихся в ногах койки, юноша понял, что кричал он, что ему что-то приснилось. Он увидел, что сидит на койке, почувствовал у себя на плече большую руку Блесси. Юноша застонал и опустился на подушку; внутренности ему обжигало огнем. Кошмар кончился. О’Шонесси не помнил, что ему снилось, но сон оставил после себя мучительный осадок. Во сне он добивался чего-то. Он добивался чего-то с мучительной, всепоглощающей жадностью, и вдруг кто-то вырвал добычу у него из рук. И в эту минуту раскаленная острая игла впилась ему в тело, и где-то вдали раздался крик. Сейчас, лежа на узкой койке, чувствуя, как огонь сжигает ему внутренности, О’Шонесси думал о своей жизни – о своей жалкой, загубленной жизни. Он медленно повернул голову на подушке, и слезы потекли у него из глаз, Страдания, мучительная борьба за каждый прожитый день, горькие годы страданий, мучительной борьбы – и все напрасно! Мать работала в газетном киоске, вставала в шесть часов утра и возвращалась домой не раньше часа ночи. Она не жалела денег на свечку в церкви и с чистым сердцем подходила к причастию – и все напрасно! Все их надежды, все их труды – все пошло прахом! Все! И вот он лежит в ночлежке, и боль снова начинает терзать его, должно быть расхворался он не на шутку; а мать не придет помочь ему, потому что он далеко от дома, а она умерла. Он лежал и плакал.