– Мы говорим об одной и той же Аде?
– О разных, – не задумываясь, ответил Купревич. – Ада, которую вы знали, которая была… женой Шауля… и моя Ада – это одна женщина, конечно, но она… они больше двадцати лет прожили по-разному. Люди меняются, обстоятельства меняют нас, и Ада, которую вы знали, не та, которую знал я.
– А есть… была еще Ада, которую знал Баснер. – Купревич поднял голову, но памятники загораживали скамью, на которой сидел Баснер, и можно было тешить себя иллюзией, что его вообще не существует. Но Ада, которую знал Баснер, все равно была, и Купревич даже мог представить, какой она стала за годы жизни с этим человеком. То есть представить он мог, но не дал бы и цента за то, что представил правильно.
– Сколько? – спросила Лена, и он не сразу понял вопрос. Переспрашивать и пояснять Лена не стала – не захотела или не могла, но мысль ее перетекла по пальцам, как, бывало, перетекали к нему мысли Ады.
Он не подумал о такой возможности. Лене, не знакомой ни с какими физическими теориями, эта мысль пришла быстрее, чем ему. Если он правильно понял.
– Не знаю, – откровенно признался Купревич. – Надеюсь, что больше не… В смысле, только мы с Баснером. В теории, – он понимал, что сейчас опять будет говорить непонятно, но потом объяснит, нужно зафиксировать идею, разбираться можно потом, – в теории склеиться могут столько же классических реальностей, на какое количество разветвилось мироздание. Если существовало, скажем, двадцать пять возможных наблюдаемых эффектов, то реальность ветвится на двадцать пять, и в каждой осуществляется одна из возможностей. Склеиться теоретически могут эти двадцать пять реальностей, но на самом деле… впрочем, никто не знает, что означает «на самом деле». Скорее всего, если взаимодействие происходит через планковское время после ветвления, то все двадцать пять реальностей могут склеиться и в течение все того же планковского времени, то есть, гораздо меньше мгновения, существовать в состоянии суперпозиции. В теории. Чем больше времени проходит после ветвления, тем менее вероятны склейки целых миров. Разве только отдельных фрагментов, очень ненадолго…
– Господи, – перебила Лена. – Почему мужчины на простой вопрос не могут ответить двумя словами? Я спросила: сколько еще может быть… других? Вы. Баснер. Могут быть еще?
Не дай бог. Это было бы ужасно. Хотя вряд ли. С их рейсом – больше никого. Но могло быть и так, что Ада вышла замуж за кого-то, с кем познакомилась в тот же день, когда произошло ветвление.
– Не знаю, Лена, – он удержал ее пальцы, сжал их – наверно, слишком сильно, Лена поморщилась, но руки не отняла. – В принципе, могут быть и другие. Но ведь пока никто, кроме… Да?
Лена кивнула.
– Значит, больше никого не будет, – с уверенностью, которой на самом деле не испытывал, сказал он.
– Расскажите еще об Аде, – попросила Лена. – О вашей Аде.
Он мог рассказывать весь день. Как Ада не любила готовить, но вкуснее ее не готовил никто. Как Ада обожала классическую музыку, но слушала преимущественно Макаревича и Гребенщикова. Редко ставила диски с записями любимого Гайдна, которых у нее было множество (покупал он, Ада радовалась покупке и ставила диск на полку), но ходила (и он с ней, конечно) на любой живой концерт, где пусть даже любительский оркестр исполнял симфонию с литаврами или «Прощальную». «Прощальную» Ада любила особенно и, когда последний скрипач покидал сцену, задув свечу, она от избытка чувств плакала у мужа на плече, а он испытывал восторг, понимая, что присутствует при катарсисе, которого у него никогда не возникало.
Он мог рассказать, как Ада не позволяла ему приходить на определенные спектакли в определенные дни, но в другие дни просила прийти, сесть на восемнадцатое кресло во втором ряду, смотреть очень внимательно и потом, дома, указать на все допущенные ошибки, неточные жесты и невнятные фразы. Он так и не смог понять, а Ада не объясняла, почему в какие-то дни его присутствие было нежелательно, а в другие необходимо. У него была теория на этот счет, и как-то он начал делиться с Адой своими соображениями, но она прервала его после первой же фразы. «Володя, ну что ты, право, это просто интуиция, ты ничего в интуиции не понимаешь, у мужчин все на логике…»
У мужчин – конкретно у него – далеко не все определялось логикой, но с Адой он спорил чаще о бытовых проблемах, иногда о международных и никогда – о вопросах искусства. Мнение свое, когда Ада спрашивала, высказывал откровенно, но, если она возражала, оставлял свои аргументы при себе. Аргументы ее не убеждали, убеждали эмоции. Эмоций ему часто не хватало, особенно когда не давался трудный расчет или не приходила в голову новая идея, а старые не позволяли продвинуться и решить задачу. Он много думал, и дома устанавливалась такая тишина, какая была ему необходима, но для Ады – непривычна.
Он мог рассказать… Не стал. Правильные слова он сейчас подобрать не сумел бы, а другие слова не годились. Он подумал о фотографии, достал заграничный паспорт, вытянул из-под обложки снимок. У Лены задрожали губы, она хотела что-то сказать, но ее душили слезы, фотографию она опустила на колени, но держала крепко. Пальцы Лены и Купревича все еще касались друг друга, теперь по ним перетекали не мысли, а эмоции, в которых он разбирался плохо.
Купревич положил ладонь на ладонь Лены. Теперь соприкасались не кончики пальцев, он чувствовал ее тепло, хотя ладонь была холодна, как лед. Объяснить это ощущение он не мог и не пытался. Протянул руку и прикрыл ладонью фотографию.
– Вы правы, – бесцветным голосом произнесла Лена. – Это Ада. И это не она. Я не знала ее такой. Но это, конечно, Ада. Другая.
Явное противоречие сказанного Лену не смущало.
– Другая, – повторил он. – И я не знаю, какая сейчас… там.
Знал, конечно. Но знание было теоретическим, а под холмиком лежала…
Интерференция, суперпозиция или, на более привычном языке, – склейка произошла, скорее всего, в момент, когда сердце у Ады остановилось. Остановилось во многих реальностях, и три из них (только ли три?) соединились.
– Когда вы говорили с Адой в последний раз? – спросила Лена. Не из любопытства, по какой-то причине ей важно было это знать.
– В воскресенье. Я позвонил после спектакля. Ей было приятно: возвращалась домой, входила – и тут мой звонок. Она не торопилась, не сразу отвечала. Может, искала мобильник в сумочке. В Бостоне в это время был еще день, я сидел у себя в кабинете и смотрел на часы…
Ладонь Лены шевельнулась под его ладонью, и он поспешил закончить:
– Она сказала, что все прошло, как обычно, были аплодисменты, но не овации. Букет всего один. Рядовой, в общем, спектакль.
– Какой?
– Что? А… «Зимняя сказка», конечно. У Ады был контракт на весь сезон только на «Сказку».
– В воскресенье, – тихо сказала Лена, – спектакля не было, мы с Адой гуляли по набережной, посидели в кафе в «Бейт А-опера», а потом приехал Шауль и повез нас в Сарону, это… вы не знаете.
– Сарона, – припомнил он. – Ада рассказывала. Новый район в Тель-Авиве, она говорила, там очень красиво. Сделано в стиле немецкой колонии тридцатых годов.
– Вот как, – задумчиво произнесла Лена. – Значит, и у вас… Там мы тоже посидели в кафе, я поехала к себе, Ада с Шаулем – домой.
Дыхание у Лены прервалось.
– А ночью позвонил Шауль… я не узнала его голос… сказал, что Ады больше нет.
– Как она… умерла? – Он хотел знать. Никто ему не сообщил подробностей. Только факты. Инфаркт. Почему? Приступ? Приезжала скорая?
– Перед сном всегда выпивала стакан теплого молока. Шауль сказал: она пригубила, уронила стакан, схватилась обеими руками за спинку стула и… упала. Так она падала на сцене… Кстати, Ада играла не в «Зимней сказке», а в «Чайке». Аркадину. В Камерном не ставят Шекспира, а Чехова любят… Шауль ее подхватил, вызвал «скорую». Приехали быстро, но Ада уже…