Выбрать главу

Это стало причиной ссоры?

Нет, было что-то еще… Он не помнил, хотя должен был. Понимал сейчас, что ссора была, серьезная ссора… о чем?

Он не мог забыть это сразу, какое-то время, несомненно, помнил, и вину свою ощущал, но уже в самолете… нет, в самолете он говорил с Баснером, не ощущая не только вины, но даже не вспоминая о ссоре и словах, сказанных в неожиданной ярости.

Ярости? Не было никакой… А если была, он давно забыл. Не мог помнить, потому что память изменилась, и, если действительно что-то между ними произошло, никакой суд не сможет разобраться, никакой психотерапевт не сумеет вытащить из его подсознания и памяти то, чего там уже нет.

Или…

– Ты ведь и либрационные процессы при склейках учитывал? – услышал он вопрос Лермана. – Для этого не нужно решать уравнений, это сразу получается из принципа нелинейности. Если не учитывал, то грош цена твоей работе.

Либрационные процессы. Он назвал это иначе. Автоколебания нестационарных решений в процессе склеек сложных систем. Вторая его статья так и называлась.

Либрационные процессы или автоколебания – суть одна.

В процессе релаксации сложной склейки могут происходить – недолго, с характерным временем на порядок или два меньше самого времени релаксации – явления, относящиеся к раздельным реальностям. Иными словами, в какой-то момент он мог вспомнить…

Как сейчас.

И потом забыть. Прочно. Навсегда.

– Лена… – сказал он. Ее волосы пахли шампунем, он вспомнил запах, таким шампунем пользовалась Ада. И волосы красила так же. И руки его, обнимавшие Лену, вспомнили… Этого не могло быть, это, конечно, было не так, а может, он потому и вспомнил сейчас разговор с Адой в тот день – потому что шампунь, и краска для волос… Кто знает, какие мелочи вызывают обратные во времени эффекты?

– Так ты либрацию учитывал? – голос Лермана звучал, как набат. Оглушал.

– Я назвал это автоколебательным процессом.

– Ну… – протянул Лерман. – Назови явление хоть так, хоть этак, суть не изменится. Ты ведь вспомнил?

– А ты? – агрессивно отозвался Купревич.

– Господи… – пробормотал Баснер, на которого никто не обращал внимания. Он опустился на пол. Сел, прислонившись к спинке кресла, в котором сидел Лерман.

В сумочке Лены затренькал телефон, но она будто не слышала. Или не хотела слышать.

– Да ответьте же! – раздраженно сказал Лерман. – Голова и без того, как колокол. Это наверняка Шауль, и я даже могу представить, что он вам скажет.

Купревич тоже мог представить. Ему казалось, что он слышит и понимает каждое слово, хотя говорил Шауль тихо и на иврите, а Лена крепко прижимала телефон к уху.

Что сказала Лена в ответ, он не понял.

– Ну? – спросил Лерман, когда она бросила телефон на кровать.

– Шауль не в себе… Глупости говорит. Наверно, нужно поехать к нему, иначе он…

– Кроме вас, некому? – Лерман говорил, как следователь, добивавшийся от подследственного точного и правильного ответа. – Есть же у него родственники!

– Конечно…

– Что он сказал?

Вместо Лены ответил Купревич. Он не понял ни слова и слышал не все, но ответ знал.

– Шауль сказал, что убил Аду и хочет сделать заявление в полиции.

– Так? – спросил Лерман у Лены.

Она кивнула.

– Послушайте, – Лерман заговорил быстро, глотая слова, он волновался, и Купревич сейчас хорошо его понимал. – Послушайте, нам надо зафиксировать все, что каждый – я уверен, что каждый, вот и Шауль тоже… каждый вспомнил. В том числе Бас… Где он, а? Куда он… А, вы тут, нет, не вставайте, сидите и говорите, вы первый, вы тут самое слабое звено… я имею в виду информацию. Не думайте, просто говорите вслух. Елена и ты, – он ткнул пальцем в сторону Купревича, – включите телефоны на запись. Я не уверен, что, когда либрация закончится, хоть что-то сохранится. В нашей памяти – точно нет, но… Включили? Хорошо. Говорите, Баснер. Быстро. Громко. Ну!

– Она мне позвонила. Три дня назад. Или четыре? Вечером. То есть у меня был вечер. А в Тель-Авиве уже почти утро. Она была… Она сказала… Подождите… Что…

– Быстрее! Говорите, не думайте, не пытайтесь вспоминать!

– Она меня бросила! – Баснер поднялся на ноги, вцепился обеими руками в спинку кресла, кричал Лерману в ухо, и тот наклонился вперед, взглядом спросил у Купревича, идет ли запись. – Бросила! Ради какого-то актера. Шани? Шмони? Сказала, что домой не вернется! Она смеялась! И тогда я объяснил, кто она такая. Я сказал, что приеду в Израиль и убью обоих. Убью! Я кричал это, я это повторял… А она молчала… Я думал, она меня слушает… Понял, что это другое молчание. Мне показалось… Как будто игла вонзается в сердце. Не мое. Я чувствовал все, что чувствовала Ада. Я еще несколько раз крикнул: «Приеду и убью!»

Баснер замолчал, дышал он тяжело и опять опустился на пол, будто хотел спрятаться от всех за широкой спинкой кресла.

– Дальше! – нетерпеливо выкрикнул Лерман.

– Я убил ее, – отчетливо проговорил Баснер. – Слово убивает вернее ножа.

– Ну… – протянул Лерман. – Да. В данном случае – определенно. Я тоже и тогда же… Нет, я даже не стал с Адой говорить. С некоторых пор я читал ее почту. Неважно, была Ада в это время рядом со мной или на другом конце планеты. Я читал ее почту и видел, как она… Это был не актер, а режиссер. Он пригласил ее в ресторан. Ада любила… Неважно. Потом они обменивались письмами. Каждый день. Утром и вечером. Письма становились все более… А недавно… Дня четыре назад, да. Я понял, что она осталась у него на ночь. Послушайте! На меня обрушилось небо. Я написал ей. Все, что думал в тот момент. Процитировал кое-что из ее писем к нему. Написал, что убью обоих. Найду способ. Назвал ее… Она заслужила. Отправил письмо и весь день не понимал, на каком я свете. В какой реальности. А вечером позвонила женщина и сказала, что Ада умерла.

– Боже, боже… – бормотал, не переставая, Баснер.

– Я тоже, – сказал Купревич и отодвинулся от Лены. Он хотел, чтобы она была рядом, хотел чувствовать ее тело, слышать ее дыхание, но понимал, что, если она будет рядом, будет по-прежнему сжимать его ладони, он не сможет сказать ни слова. А если промолчит, то скоро, он был уверен, забудет, что сейчас вспомнил. Ясно. Отчетливо.

– Прости, – сказал он Лене, встал и отошел к окну, прижался лбом к стеклу, как недавно Баснер. Не хотел никого видеть, ощущал себя в коконе, отделенным от любой реальности. Он был наедине со своей памятью – нелепой, ненадежной, недолгой, – и слова, которые он произносил, на самом деле произносил не он, а кто-то другой, на время или навсегда поселившийся в его сознании, завладевший им, и этот чужой ему человек произносил страшные слова, поглощавшиеся стеклом, но частично и отражавшиеся. Их могли слышать Лерман, Баснер и… господи… Лена тоже.

Говорил он правильными и длинными фразами – сам бы ни за что так не сказал, но говорил не он, а некто, для кого текст был так же важен, как реальность, которую он описывал.

– Когда Ада уехала, я был сам не свой. Я привык к ней, как привыкают к своей второй половинке, она и была моей половинкой, без нее я не мог ничего – даже работать, как это ни странно, ведь она ничего в моей работе не понимала, но я все равно ей рассказывал, она слушала, и я знал, что все делал правильно. Без нее я не мог приготовить себе еду, поменять белье. Ада оставила очень подробные инструкции, в которых я не понимал ни слова, хотя каждое слово было понятно. Так прошло месяца два, мы поссорились перед ее отъездом, и почти две недели она не звонила, я тоже выдерживал характер, а потом… В кафе на авеню Линкольна, куда я ходил обедать, это рядом с институтом, я познакомился с женщиной, ее звали Барбарой, она тоже работала в институте, разведенная, мы разговорились, и я, как мне казалось тогда, немного успокоился. Барбара меня успокоила. Между нами ничего не было, клянусь, только разговаривали у меня дома, у нее, на работе, каждую удобную минуту. Не знаю, как Ада догадалась, у нее всегда было чутье на уровне телепатии, и когда мы опять начали звонить друг другу, у Ады был такой голос, будто она все про меня и Барбару знает. Это было невыносимо. Я сказал, что между нами ничего нет, ей незачем беспокоиться, и тогда Ада стала беспокоиться по-настоящему. Она звонила перед спектаклями, в антрактах, после спектаклей, наговорила на огромную сумму, а три дня назад, когда она опять позвонила, в Тель-Авиве была ночь, а у меня разгар рабочего дня, я работал, и она сбила меня с мысли. Я рассердился, нет, нужно сказать точнее – рассвирепел. Я ей такого наговорил, не стану повторять, да и не смогу, разговор помню, а слова – нет, только ощущение надвигавшегося мрака и невозможность остановиться. Потом было молчание. Ада молчала, я молчал, приходя в себя, она что-то пробормотала, я переспросил, и помню ее последние слова: «Теперь все». И отбой. Я долго сидел, приходя в себя, пытался работать, но весь день пошел коту под хвост. Вечером я ей позвонил, но она не отвечала, и я подумал, что она давно спит, в Тель-Авиве была уже глубокая ночь. Днем мы встретились с Барбарой, и я сказал, что больше нам не нужно видеться, это может плохо кончиться. Она обиделась, а, впрочем, не уверен, да это и неважно. Вечером позвонила женщина и сказала, что Ада умерла.