Выбрать главу

Он отхлебнул чай, откусил от тоста, взял ладонь Лены в свою и сказал:

– Я занимаюсь многомирием. Это новая область в астрофизике.

– Наверно, очень сложная?

Она спросила ради приличия, или ей действительно было интересно?

– В общем, да. Не в сложности дело… Я думаю… Нет, уверен. В каком-то из бесконечного числа миров Ада жива. Я думаю… как бы мы жили потом, после ее возвращения. Можно найти такие решения волновых уравнений… В принципе, они существуют, но человек очень сложное существо, и уравнения так сложны, что их невозможно даже написать, не то что решить… То есть, в принципе, можно, а на самом деле…

– Понимаю, – сказала Лена.

Вряд ли она понимала, но ему все равно было приятно услышать.

– А в других мирах, – продолжал он, произнося слова, которые, как ему казалось, рождались сами по себе, – Ада, возможно, вышла замуж не за меня, а, скажем… Ну, за Шауля.

– Вряд ли, – Лена улыбнулась и крепче сжала его ладонь. – Ада уважала Шауля, он много сделал для театра, но… они очень разные.

– Теоретически, – пробормотал он и подумал, что теоретически, если в какой-то ветви Ада вышла за Шауля, то он мог оказаться женат на Лене. Он испугался этой мысли и отдернул руку. Лена восприняла жест по-своему.

– Не думайте о плохом, – сказала она. – Ада останется в вашей памяти, но нужно жить дальше.

Она поняла, что опять сказала банальность, и опять смутилась.

Они сидели рядом, касались друг друга локтями, пили чай и не притрагивались к тостам.

– Давайте смотреть фотографии, – сказала Лена.

Суперпозиция распалась окончательно.

* * *

Лерман опустился на стул и сжал ладонями виски. Голова болела невыносимо, после похорон он совсем расклеился и сейчас хотел только одного: чтобы его оставили в покое. По квартире, которую снимала Ада, ходили какие-то люди, что-то ему говорили, чаще на иврите, которого он не понимал, иногда по-русски, но знакомые слова все равно пробегали мимо сознания, будто спасались бегством, не хотели быть услышанными.

Таблетки, которые он обычно принимал при головных болях, лежали в дорожной сумке, а значит – где-то в этой комнате или в другой, где Ада спала и где два дня назад не проснулась. Ему было трудно встать и невозможно пойти в комнату, куда, как ему казалось, Ада могла вдруг вернуться, застать его и удивленно спросить: «Зачем ты приехал? Ты же говорил, у тебя в четверг семинар».

Подошла женщина, поставила перед ним чашку с кофе, сказала что-то на иврите и села напротив. Он не пил кофе, но не знал, как сказать ей об этом.

– Спасибо, – сказал он. Женщина покачала головой, и он вспомнил: ее звали Шуля, Ада дружила с ней последние месяцы.

– Тода, – сказал он. Это было единственное слово на иврите, которое он выучил за эти дни. На кладбище, где раввин читал молитву, называвшуюся «кадиш», он повторял текст слово за словом, ничего не понимая, кроме того, что каждое слово отдаляло его от Ады, и когда раввин произнес знакомое «амен», Ада ушла окончательно. Навсегда.

Может, не нужно было соглашаться, чтобы ее хоронили в Израиле, нужно было договориться и перевезти Аду в Москву? Он ничего не понимал и делал все, что ему говорили, а сейчас он будет сидеть шиву, так положено, неделю не выйдет из этой комнаты, этой квартиры, отрастит бороду, и, когда вернется в Москву, его никто не узнает.

Может, потом, когда он придет в себя и сможет сам принимать решения, надо добиться перезахоронения? Не ездить же в Тель-Авив всякий раз, когда ему нужно будет поговорить с Адой, постоять у ее могилы. А может, даже к лучшему, что Ада останется здесь, а он будет там. Если ее нет, то нет.

Он подумал, что все могло быть иначе, и в какой-то реальности все наверняка иначе.

Нет, – подумал он. Мир один, и мир един, и, что бы он ни придумывал, как бы ни модифицировал уравнения, какие бы идеи ни развивал в своих работах, в глубине души он все равно убежден: все случившееся и все, что случится, происходит в единственной и неповторимой Вселенной. Он всегда так думал, но логика исследований, логика уравнений, логика экспериментов, чужие и собственные работы вели его – как казалось, неумолимо – к многомировому представлению о реальности. О мирах, независимых друг от друга, ветвившихся и склеивавшихся, о бесконечном числе вселенных, где происходит все, что может произойти согласно физическим законам, и даже то, что согласно известным нам законам происходить не должно.

Не может Ада быть живой, если ее больше нет. Не может такого быть, чтобы сейчас, но не здесь, она, смеясь, рассказывала ему, прилетевшему из Москвы посмотреть ее выступление в «Зимней сказки», о том, как странно звучит Шекспир на иврите. Не может такого быть, потому что не может быть никогда. И нигде.

Он подумал, что, вернувшись в Москву на следующей неделе, перечитает недавно законченную и подготовленную к печати статью о сложных квантовых суперпозициях, непременно найдет там ошибку, настолько принципиальную, что назначенный семинар придется отменить и заново проделать все расчеты. Не может быть, чтобы склеилось сразу несколько несовместимых друг с другом ветвей, где в одной Ада вышла замуж за некоего Баснера, в другой – за некоего Купревича, в третьей – за некоего Узиэля, в четвертой – за него, и еще в пятой, шестой, двадцать седьмой… И все реальности – совместить в одной? Перемешать? Только потому, что возникли эти реальности в результате одной-единственной причины?

Расписывая уравнения, будто Микельанджело – фрески в Сикстинской капелле, пытаясь обходными маневрами найти хотя бы качественные решения для сложных квантовых систем, он верил, что прав.

Сейчас он сидел измученный, раздавленный, погасший и думать мог только о том, что Ады нет. Значит – ее нет нигде. И никогда не будет. Нигде. Никогда.

Он услышал женский голос, назвавший его по имени, и поднял голову.

Напротив него за столом сидела Ада и протягивала в раскрытой ладони половинку очищенного апельсина.

– Ты… – пробормотал он, сердце на миг остановилось.

У женщины были черные волосы, грустные карие глаза, смуглая кожа, на Аду она была совсем не похожа, он ужаснулся своей ошибке, но протянул руку и взял апельсин.

Теперь он в каждой женщине будет видеть Аду?

– Я покажу вам фотографии Ады, – сказал он. – В альбоме. Детские. Наверно, вы не видели.

Шуля не поняла ни одного слова, но кивнула и что-то ответила.

Он попытался улыбнуться, и это ему удалось.

Суперпозиция распалась окончательно.

* * *

Баснер сидел за кухонным столом, смотрел на блюдо с фруктами и пытался привести мысли хоть в какой-нибудь порядок. Из гостиной доносились мужские и женские голоса, он не знал чьи. Актеры театра, в котором Ада играла. Режиссер, поддерживавший его под руку на кладбище. Еще кто-то, с кем он пытался говорить об Аде – по-английски, по-русски и, кажется, даже на иврите, которого не знал, кроме двух слов: «спасибо» и «хорошо».

Он ждал, когда все уйдут, и он останется один.

Он пытался вспомнить – и не мог, – куда положил документ, позволяющий перезахоронить Аду, увезти в Нью-Йорк. Бумагу оформил Шауль, режиссер, и Баснер был ему благодарен за то, что тот взял на себя бюрократические проблемы, сумел все быстро сделать, подписать и утрясти. Ада говорила, что в Израиле ужасная бюрократия, хуже, чем в Штатах. На самом деле все просто. Или ему показалось, что все просто в этой стране.

Не нужно было отпускать Аду одну. Не нужно было с ней спорить, ссориться…

Он вспомнил – странно, – как уговаривал Аду не ехать («Зачем тебе этот контракт, у тебя и на Бродвее предложений достаточно!»), и как предлагал поехать с ней («Перенеси контракт на будущий сезон, и мы сможем поехать вместе, а сейчас не могу, у меня лекции расписаны на два семестра вперед!»), и как говорил, что израильский контракт станет для нее хорошим трамплином к новым успехам, и как собирал с Адой чемоданы, и как она собралась, когда он был в университете, а когда вернулся, сказала, что все решила, контракт подписан, не спорь…