И это было знакомо Сушеницкому: Лида никогда не ругала его за утренние возвращения домой, но ее постоянно интересовало, где и чем он занимался. И, как в те годы, Сушеницкий сделал удивленное лицо:
— На какой крыше?
— Когда я пришла в первый раз и спросила: «Где тебя угораздило?» — ты ответил: «На крыше».
— Не помню, чтоб я тебе такое говорил.
— Ты и меня не помнишь. — Она поднялась. — Ладно, я пошла.
Он вскинул голову:
— Уже уходишь?
— А что, соскучился?
Сушеницкий не соскучился, но не думал, что она уйдет так быстро — за эти несколько минут он уже привык к ней, как и привык за те годы к ее присутствию: Лида всегда дома, Лида приготовила обед, Лида сделала укол, Лида постирала рубашки.
— Очень ты мне нужна… — Хотел пошутить, но слова прозвучали слишком серьезно — он не удержал их, и они соскользнули в те места его души, где обмана не было. И она это почувствовала.
— Я знаю. — Она взяла с кресла пальто. — Пока полежи еще с недельку. Я потом заскочу.
Сушеницкому стало неприятно от той гадости, которая помимо его воли выплеснулась из него. Ему захотелось хоть ненадолго удержать Лиду и сгладить возникшее между ними раздражение. Очень давно, в первые годы их совместной жизни, в такие минуты он брал ее за руки и говорил, говорил, говорил. Он находил такие слова, которые возвращали их друг к другу. Но о чем можно было говорить сейчас, кроме дурацкой осенней погоды и своей болезни, такой же дурацкой и ненужной? И он спросил:
— А сколько я уже тут валяюсь?
— Вторые сутки. Но никуда не выходи. — Она по-своему истолковала его вопрос, зная бешеный характер Сушеницкого. — Я предупредила Бадьяныча, чтобы он за тобой проследил. — Лида уже застегнула все пуговицы, но еще стояла в дверях, держа в руках свою сумочку. — На кухне я оставила для тебя коробочку эвкалипта. Пополощешь горло, это снимет воспаление и укрепит связки. — Она улыбнулась: — До свидания, больной Сушеницкий. Выздоравливайте. Не болейте. И не пейте на ночь водку из холодильника.
Он хотел еще что-то сказать, вспомнить, спросить или пошутить, наконец, хотя это ему мало когда удавалось, но Лида уже ушла.
Хлопнула дверь, словно кто-то поставил большую жирную точку. Опять все получилось не так, и Сушеницкий хрипло выругался.
Пася объявилась под утро. Ее привез темно-синий «Мерседес».
Помахав пальчиками своему кавалеру, она, слегка покачиваясь, направилась к подъезду: в темных туфлях на тонких каблуках, в черных чулках и коротенькой серенькой шубке. Пася ненавидела рассветные часы — они всегда были отвратительными, с мутным осадком в груди и грязным привкусом на губах. Серый воздух еще сохранял некую таинственность ночи, но волшебство быстро уплывало, меняло свой облик, сверкающие огни гасли, позолота тускнела, а шампанское превращалось в обыденную газированную отрыжку. Она шла к своему подъезду, проклиная мир, и не заметила, как от стены противоположного дома отделилась высокая фигура.
Всю прошедшую ночь шестидесятилетний художник Валерий Горицветов караулил эту девушку. У него к ней были претензии. Пася торговала импортными презервативами, женским бельем, золотыми колечками, контрабандными духами, дешевыми колготками и флаконами с коричневой жидкостью — эти флаконы она называла тибетским лекарством. Неделю назад она подсунула Горицветову пилюли цвета ржавой воды, заверив, что они обязательно поднимут его убывающие мужские возможности.
Таблетки, по словам Паси, были сотворены из травки, собранной в Непале, и принимать их необходимо по половинке утром и по целой на ночь, запивая молоком, настоянном на мяте. Горицветов честно исполнил ритуал и через три дня пригласил к себе в мастерскую одинокую молодую фею. «Для выяснения возможностей натуры», — как выражался он в подобных случаях.
Натура оказалась превосходной, а фея — необыкновенно уступчивой. Но то, что произошло в итоге, можно было назвать скорее конфузией, чем викторией. Горицветов вздрогнул, вспоминая те полуночные минуты: фея презрительно кривила губки, не дождавшись от представителя богемы восхитительных и блистательных мгновений, а Горицветов, сидя голым на холодном кухонном табурете, напитывался гневом, как белая губка, брошенная в лужу, напитывается черной водой.
В окне шестого этажа зажегся свет: Пася наконец добралась до своей квартиры. Горицветов тряхнул головой, сбрасывая воспоминания, шмыгнул носом и с трудом задвигал застоявшимися ногами. Его путь лежал в десятиэтажный дом, стоявший напротив того, где жила Пася. В подъезде пахло собачьей мочой и жареным луком. Горицветов, дыша открытым ртом и отплевываясь вязкой горьковатой слюной, поднялся на площадку седьмого этажа. Вынул из кармана подзорную трубу и раздвинул ее длинным элегантным движением — в этот самый момент он понравился самому себе и пожалел, что никто его не видит.