Меня чуть не стошнило.
Старый лис почуял, куда дует ветер. Победа — она как красивая женщина, у нее всегда много кавалеров. Ламздорф понял, что наши штуцеры спасают Империю, и решил примазаться. Теперь он не тюремщик, а мудрый наставник, который разглядел талант.
— Видал? — Николай стоял в дверях, заметив, что я читаю.
Мне стало стыдно, но я не отвел глаз.
— Видал, Ваше Высочество. Раньше он вас линейкой по рукам бил за чернила, а теперь в педагоги метит.
Николай подошел, взял листок, скомкал его и швырнул в угол.
— Пусть пишет. Мне не жалко. Если это успокоит матушку и даст нам спокойно работать — пусть хоть орден себе требует за педагогику. Главное, чтобы не лез в чертежи.
Он был прав. Цинично и по-взрослому прав. Но от этого вкус во рту не становился слаще.
Зима 1812–1813 годов выдалась странной. Победа уже случилась, но война не кончилась. Русская армия стояла на границе, перегруппировываясь, зализывая раны (которых, слава богу, было немного) и готовясь к прыжку в Европу.
Аграфена Петровна приносила новости из города вместе с пирожками. И новости эти мне не нравились.
— Офицеры молодые, что по ранению вернулись, собираются у Нарышкиных, — шептала она, разливая чай. — Такие речи ведут, Максимка, страх берет. Говорят: «Мы теперь новая Россия». Говорят: «Нас Европа бояться должна, а мы сами себя боимся». И про народ говорят. Мол, мужик, который француза гнал, не может быть рабом.
Декабристы.
Они должны были появиться позже. После Парижа, после шампанского в «Вери», после сравнения европейских свобод с российским рабством. Но здесь, в моей реальности, они появились раньше.
Потому что победа была слишком легкой и слишком техничной. Она дала им чувство всемогущества. Если мы смогли разбить Наполеона умом и новой тактикой, почему мы не можем так же перестроить Россию?
Я слушал эти рассказы и понимал: таймер бомбы, заложенной под Сенатскую площадь, начал тикать быстрее.
В январе пришло письмо от Александра.
На плотной бумаге с водяными знаками, пахнущее дорогим одеколоном. Курьер вручил его Николаю лично в руки, минуя Ламздорфа и канцелярию.
Николай читал его в мастерской, при свете лучин. Я видел, как меняется его лицо. Сначала сосредоточенность, потом удивление, и наконец — гордость, от которой он, казалось, начал светиться изнутри.
— Читай, — он протянул мне лист.
'Любезный брат Николай!
Спешу сообщить тебе, что в делах наших наметился коренной перелом. Твои «игрушки», как их поначалу звали неразумные, стали весомым аргументом в споре монархов. Прусский король, видя состояние наших полков, склоняется к союзу не из страха, а из уважения к силе. Твои штуцеры стоят дороже целой дивизии, ибо они сберегли мне тысячи солдат, кои ныне готовы идти до Рейна. Продолжай свое дело. Твой труд замечен и оценен'.
Внизу была приписка, более неформальная: «Привези мне в действующую армию новых образцов. И сам приезжай. Пора тебе увидеть дело рук твоих».
Николай смотрел на меня сияющими глазами.
— Он зовет меня, Макс! В армию! Не на парад, а на дело!
— Мария Федоровна не пустит, — охладил я его пыл. — Она костьми ляжет, но любимого сына под пули не отдаст.
Лицо Николая потемнело. Он знал, что я прав. Вдовствующая Императрица имела на сыновей влияние, сравнимое с гравитацией.
— Но есть вариант, — я постучал пальцем по столу. — Император пишет про «новые образцы». Сами штуцеры делают в Туле. В армии вы, конечно, нужны, но на заводе вы нужнее.
— Тула? — он поднял брови.
— Инспекция. Военно-промышленная миссия. Звучит солидно, безопасно (это же не фронт) и государственной важности. Матушка не сможет отказать, если речь идет о «тыловом обеспечении».
Тула встретила нас дымом, гарью и грохотом.
Мы ехали с Николаем в одной карете, и я видел, как он прилип к окну, разглядывая закопченные кирпичные стены завода. Это был не Петербург с его гранитными набережными. Это было сердце Мордора, кующее кольца всевластия. Только вместо орков здесь были суровые тульские мужики в прожженных фартуках.
Потап встретил нас у ворот. Он был великолепен. Борода расчесана, кафтан новый, синий, сапоги блестят. За его спиной стояли мастера — человек пятьдесят, элита.