Но известно и другое творческое поведение. В одних мемуарах я прочел письмо старого человека к племяннице. Дядя поздравлял ее с окончанием психиатрических курсов и радовался, что она будет лечить людей от безумия, возвращать их к нормальной жизни. Письмо ничем не замечательно, кроме подписи: Лев Шестов. Получается, что блистательный мыслитель, ненавистник разума, наделенный смелостью и силой воображения дай бог всякому поэту, не считал идейным двурушничеством в философских трудах бороться с нормой, а в быту одобрять ее. Если это и двурушничество, то с традицией: “кесарево кесарю, а Божие Богу”.
Показательно, что Брюсов был не более чем стихотворцем, а Шестов – великим философом. И это почти закономерность: чем смелее вымысел, чем удачнее приводит человек в исполнение свои фантазии понарошку, в искусстве, тем разумнее и будничнее его житейские притязания, включая гражданские. И наоборот, у недотеп от искусства фантазия удержу не знает на общественном поприще: диктаторы нашего столетия – крайний, но символичный пример. Бесчеловечно требовать от общества воплощения в жизнь чьей-либо неврастении или даже высокого вдохновения – “тогда б не мог и мир существовать”.
Совершенное искусство имеет очень мало точек соприкосновения с обыденной жизнью; совершенство и предполагает самодостаточность. А вот недоискусство как раз любит вторгаться в жизнь. Вконец изменяя своей идеальной природе, оно в то же время привносит в материальный мир привкус иллюзорности, чтобы не сказать бреда. “Коэффициент полезного действия” “Смерти Ивана Ильича” очень сомнителен, а романа “Что делать?” – безусловен. Стихотворение Пушкина “Из Пиндемонти” – шедевр поэзии, а не шпаргалка. Им можно наслаждаться, с него нельзя “делать жизнь”: оно противоречиво. Мы-то, с нашим тоталитарным опытом, должны бы знать, что для существования хотя бы умозрительной возможности “не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи”, “по прихоти своей скитаться здесь и там” и трепетать “пред созданьями искусств” необходимы – нравятся они нам или нет – все те пошлые свободы, о которых Пушкин так скептически отозвался в начале стихотворения. Без них мы уже “скитались” вместе с программой “Клуб кинопутешествий”, с “созданьями искусств” знакомились за ночь с четвертой машинописной копии, а на жестоковыйность нашу управа мигом находилась, да мы гусей особенно и не дразнили.
Поэзия – сильнодействующее снадобье. В состав ее входят впечатлительность и чувство меры; она и от читателя требует тех же качеств. Без культурного иммунитета можно впасть в зависимость от вымысла, как впали в зависимость от водки народы Севера.
У Пушкина и поэтов его круга и уровня была поэтическая гордость, а не декадентская гордыня. Они в рифму писали в надежде на “читателя… в потомстве” и “хоть одного пиита” в далеком будущем, не ожидая от стихов пользы и отдачи. Но и о гражданской выгоде не стеснялись заботиться, правда в соответствующих назначению жанрах. Кто-кто, а Пушкин неукоснительно следил за уместностью высказывания: “…риторические фигуры в каком-нибудь ином сочинении могут быть дурны или хороши, смотря по таланту писателя; но в словаре они во всяком случае нестерпимы”. Разночинско-декадентская путаница понятий во времена Пушкина еще не была распространенным явлением. Пушкин “Поэта и толпы” и официальной записки о “Народном воспитании” не двуличен, а культурен. Хорошо бы соответствовать – в меру отпущенных каждому способностей. Чтобы не писать скромных прикладных куплетов и выспренних никчемных заметок. Иначе не видать нам как своих ушей ни “куцей конституции”, ни вдохновенного “всемирного запоя”. Надо позволить себе роскошь думать на свой страх и риск.
1997
Злой Бунин
И. А. Бунин. Публицистика 1918–1953 годов (М.: Наследие, 1998)
С советского отрочества запомнилась интеллигентская характеристика Бунина: “злой”. Как постоянный эпитет в фольклоре: серый волк, красна девица, злой Бунин. Перво-наперво, разумеется, и талантливый, и стилист, каких мало, и последний из могикан, но и злюка тоже… Спросишь старших: почему? И слышишь в ответ: желчен, однозначно оценивал неоднозначные явления, словом, вырастешь – поймешь.
А что им еще оставалось говорить, старшим? Они ведь были не циники, а добропорядочные люди с потребностью в самоуважении. Согласись они с правотой бунинской злости, им бы пришлось признаться в собственном прозябании. А так выходило, что они – взрослые, умудренные, диалектики, наконец. Бунин недопонял, а они поняли. Интеллигент ведь в переводе с латыни, в числе прочего, и “понимающий”; но Бунин был не интеллигентом, а отпрыском захудалого дворянского рода и дорожил бременем наследственной сословной чести, которая тем и отличается от интеллигентских нравственных понятий, что каким-то вещам в понимании отказывает. А советские подневольные диалектики пытались сохранить лицо, снося, чего “терпеть без подлости не можно”, и себе в оправдание вторили, например, Горькому, обвинившему Бунина в “слепоте ненависти”. Бунин Горькому отвечал на это: “…не слепоту проповедовал я, а именно ненависть, вполне здравую и, полагаю, довольно законную”.