– И как бы ты это сформулировал?
– Ну… думаю, каждому в жизни достается своя раздача карт. И тебе, скажем так, досталась…
– Очень хорошая? – закончил Сэйнт. – Такая, с которой я мог сделать что угодно, а в итоге только и занимался тем, что шатался вокруг да около, изображая музыканта и надеясь, что однажды, хоть в один сраный день, мой старик хотя бы на пять секунд отложит своих сраных жуков и…
– Обратит на тебя внимание?
Я не люблю перебивать людей. Особенно когда это перебивание в стиле «сейчас я сам вложу тебе слова в рот». С Джас я бы так не поступил никогда. Она была моим ребенком – приемным ребенком, – и мне нужно было дать ей возможность вырасти и стать собой.
Но Сэйнту было под семьдесят. Он уже вырос настолько, насколько вообще собирался. К тому же я оказался прав.
– Ага, – сказал он. – Дерьмово, да? Дерьмово, банально и ни капли не рок-н-ролльно.
Я пожал плечами.
– Не знаю. Мне кажется, значительная часть рок-н-ролла – это люди, которые пытаются добиться внимания своих отцов. Или матерей. Или какого-нибудь мальчика или девочки, которые нравились им в школе. В конце концов, не думаю, что кто-то всю жизнь стоит на большой сцене и орет: «Заметьте меня!», если нет конкретного человека, который должен его заметить.
На мой скромный взгляд, справился я с этим довольно неплохо. Хотя по Сэйнту этого было не заметно. Он полностью меня игнорировал. И имел на это полное право. Цветочек наш распустившийся, блядь.
– Хоть раз, – сказал он куда-то мимо меня, – хоть раз я хотел услышать от него: «Знаешь что, Хилари, меня оскорбила та песня про мошонку Нормана Теббита, но я уважаю тебя за то, что ты все равно осмелился ее спеть».
– Да, – снова пожал плечами я. – Думаю, все сыновья в глубине души хотят хоть раз услышать что-то подобное от своих отцов. – Это было почти наверняка неправдой – я знал массу мужчин с самыми разными отношениями с отцами, – но Сэйнт явно не был человеком, с которым стоило пускаться в рассуждения о современной маскулинности. Он был из тех, кто считает, что настоящий мужик о таком не разговаривает. – Хотя не совсем, – уточнил я. – История с мошонкой Нормана Теббита все-таки довольно специфическая.
– Даже не обязательно про музыку, – продолжал Сэйнт, не прекращая меня игнорировать. – «Отличная работа над тем тетеревом, Хилари». Или вообще не про то, что я сделал. Мог бы просто сказать: «Эй, Хилари, давно тебя не видел. Как дела?»
И вот это уже казалось гораздо более понятным. Я знал людей, которым было совершенно наплевать, что другие думают об их достижениях. Но быть брошенным – это паршиво. Хотя оставался открытым вопрос, что хуже: когда тебя бросает человек, который ушел, или человек, который все еще рядом.
– А теперь, – он тяжело и трагически вздохнул, – этот ублюдок, мать его, умер. И никогда уже не скажет: «Кстати, если тебе интересно, ты не полный позор для своих предков». Господи, он даже: «Передай сахар» больше не скажет. У него даже сахара больше не будет. Потому что он, блядь, умер.
И вдруг, совершенно неожиданно, Сэйнт завалился мне на плечо и разрыдался.
– Он, блядь, умер, Люк. Мой гребаный отец умер.
Вот уж не так я представлял себе развитие этого дня.
Неохотно похлопав его по плечу, я выдал:
– Зато ужины у него были хорошие.
– Он, блядь, умер, – повторил Сэйнт так, будто только сейчас по-настоящему это осознал. – Ты вообще понимаешь, как трудно злиться на человека, когда он, блядь, умер?
Когда-нибудь узнаю, когда уйдет мой собственный отец. Хотя нет. Не узнаю. Потому что я уже давно не злился на Джона Флеминга.
– Ну, – сказал я, – выглядит так, будто ты очень стараешься.
Сэйнт шумно шмыгнул носом.
– Почти год я пытался… не знаю… со всей этой благотворительной историей про жуков и вообще… Блядь, как же я ненавидел эту благотворительность про жуков.
– НАВОЗЖ, – напомнил я. – Между прочим, я там работаю.
– Блядь, – сказал он уже в черт-знает-который раз. – И все это…
Он обвел взглядом «НАВОЗЖ-Фест».
– Ты сделал ради меня?
– Если честно, – признался я, – я сделал это в тщетной надежде убедить тебя, будто интересы твоего отца хоть немного пересекались с твоими. Теперь я так уже не думаю.
Сэйнт оторвал свое зареванное и сопливое лицо от моего зареванного и сопливого плеча.
– Но все равно сделал.
Он посмотрел на меня так, как, подозреваю, всегда хотел, чтобы на него смотрел отец.
– Ты человек, который делает дела, Люк Флеминг.
– О’Доннелл, – напомнил я. – Меня зовут О’Доннелл. Как мою мать.
– Моя мать была хорошей женщиной, – сказал Сэйнт. – Ее бы ужаснуло то, каким я стал.
– Нет, не ужаснуло бы, – ответил я.