Выбрать главу

В подобном качестве, мой уважаемый господин Гофман, я говорю с Вами и сегодня — как друг и как отец. После Вашего отъезда прошло пять лет, и если я до сих пор не имел достаточно досуга для осознания, сколь глубокие корни пустила в моей дочери привязанность, внушенная ей Вами, то недавно произошло событие, открывшее мне глаза на данное обстоятельство. К чему скрывать, что в мыслях о Вас дочь моя отвергла руку прекрасного человека, предложение которого я как отец мог лишь всецело приветствовать?

Для чувств и желаний моей дочери годы оказались бессильны, и в случае, если — открытый и смиренный вопрос! — для Вас, глубокоуважаемый господин Гофман, также, сим объявляю Вам, что мы, родители, более не хотим стоять на пути счастия нашего ребенка.

Ожидаю от Вас ответа, за который, каков бы он ни был, я буду крайне признателен, и не имею более ничего добавить к этим строкам, кроме как изъявление моего глубочайшего почтения.

Преданнейше,

Оскар барон фон Штайн».

Я поднял глаза. Он завел руки за спину и снова отвернулся к окну. Я спросил лишь:

— Едешь?

Не глядя на меня, он ответил:

— Собраться нужно к завтрашнему утру.

День прошел в хлопотах и сборах, в которых я помогал ему, а вечером мы, по моему предложению, предприняли последнюю совместную прогулку по улицам города.

И сейчас еще было почти нестерпимо душно, небо ежесекундно вздрагивало от внезапных вспышек фосфорического света. Паоло казался спокойным и усталым, но дышал глубоко, тяжело.

Молча или болтая о пустяках, мы бродили, наверно, уже с час, когда остановились у Треви, этого знаменитого фонтана, изображающего стремительную колесницу морского бога.

Мы снова долго, с восторгом смотрели на роскошный, полный движения ансамбль, который, непрестанно оживляемый игрой ярко-синих зарниц, производил почти волшебное впечатление. Мой спутник сказал:

— Все-таки Бернини восхищает меня и в произведениях своих учеников. Не понимаю его врагов. Правда, если «Страшный суд» скорее высечен, чем писан, то все произведения Бернини скорее писаны, чем высечены. Но разве существует более великий декоратор?

— А знаешь, — сказал я, — с этим фонтаном связано одно поверье. Кто, прощаясь с Римом, выпьет из него, вернется. Вот, возьми мой стакан. — И я наполнил его под одной из водных струй. — Ты должен снова увидеть свой Рим!

Он взял дорожный стакан и поднес его к губам. В этот момент все небо вспыхнуло ослепительным долгим огнем, и тонкий стаканчик со звоном вдребезги разбился о край бассейна.

Паоло носовым платком промокнул воду на костюме.

— Я волнуюсь и неловок, — сказал он. — Пойдем. Надеюсь, стакан был не очень ценным.

На следующее утро погода прояснилась. По дороге на вокзал над нами смеялось светло-голубое небо.

Прощание было коротким. Когда я пожелал ему счастья, большого счастья, Паоло лишь молча пожал мне руку.

Я не сводил с него глаз, пока он, распрямившись, стоял у смотрового окна. Во взгляде лежала глубокая серьезность — и триумф.

Что еще сказать? Он умер, скончался наутро после свадебной ночи, можно сказать, в саму свадебную ночь.

Так должно было случиться. Разве не волей, единственно волей к счастью он столь долгое время превозмогал смерть? Он должен был умереть, умереть без борьбы и сопротивления, когда его воля к счастью исполнилась; у него не было больше предлога жить.

Я спрашивал себя, дурно ли, сознательно ли дурно поступил он с той, кого связал с собой. Но я видел ее на похоронах, она стояла в изголовье его гроба; и в ее лице я подметил выражение, которое находил у него: торжественную и великую серьезность триумфа.

Смерть

Перевод Е. Шукшиной

10 сентября

Вот и осень, лето не вернется; больше я никогда его не увижу…

Море серое, спокойное, идет мелкий, грустный дождь. Сегодня утром, увидев это, я простился с летом и приветствовал осень, она и в самом деле надвинулась неумолимо. И неумолимо принесет тот день — это число я иногда произношу вполголоса с благоговением и тихим ужасом…

12 сентября

Немного погулял с маленькой Асунсьон. С ней хорошо гулять, она почти все время молчит и лишь изредка вскидывает на меня большие любящие глаза.

Мы шли берегом к Кронсхафену, но вовремя развернулись, встретив по пути лишь пару человек.

Когда возвращались, я радовался, глядя на свой дом. Как удачно я его выбрал! Простой, серый, он смотрит на серое море из-за холма, где трава теперь увяла, отсырела, а тропинка размокла. По той стороне проходит шоссе, за ним поля. Но я их не вижу, я вижу только море.

15 сентября

Этот одинокий дом на холме, у моря, под серым небом — словно из мрачной, таинственной сказки; так я и хочу в свою последнюю осень. Однако сегодня после обеда, когда я сидел в кабинете у окна, приехала телега с припасами. Старый Франц помогал разгружать; был шум, разные голоса. Не могу передать, как мне это мешает. Я задрожал от досады: ведь велел же, чтобы все происходило рано утром, когда я сплю. Старый Франц сказал только: «Как прикажете, господин граф». Но посмотрел на меня своими воспаленными глазами боязливо и подозрительно.

Да и где ему меня понять. Он же не знает. Не хочу, чтобы повседневность и скука коснулись моего последнего дня. Боюсь, как бы к смерти не примешалось что-то мещанское, обыденное. Все вокруг должно быть непривычным и особенным в этот великий, серьезный, таинственный день — двенадцатого октября…

18 сентября

В последние дни не выходил из дома, почти все время провел в шезлонге. Много читать тоже не мог — мучили все нервы. Просто тихо лежал и смотрел на неутомимый медленный дождь.

Часто заходила Асунсьон; однажды принесла мне цветы — несколько высохших мокрых растений, найденных ею на берегу; когда я в знак благодарности поцеловал девочку, она заплакала, потому что я «хвораю». Какой невыразимой болью отозвалась во мне ее нежная и печальная любовь!

21 сентября

Долго сидел у окна в своем кабинете с Асунсьон на коленях. Мы смотрели на серое широкое море, а позади нас в большой красивой комнате с высокой белой дверью и мебелью с длинными прямыми спинками царила глубокая тишина. И, поглаживая мягкие волосы девочки, черно, гладко стекающие по нежным плечикам, я погрузился в воспоминания о своей суматошной, пестрой жизни; думал о юности, тихой и защищенной, о странствиях по белу свету, о короткой, светлой поре счастья.

Ты помнишь то прелестное, пылко-нежное существо под бархатным небом Лиссабона? Уже двенадцать лет, как она подарила тебе ребенка и умерла, обнимая тонкой рукой за шею.

У нее темные глаза матери, у маленькой Асунсьон; только более усталые и задумчивые. Но самое главное — ее рот, бесконечно мягкий и все же чуть жестко высеченный рот, эти губы красивее всего, когда сомкнуты и лишь тихонько улыбаются.

Моя маленькая Асунсьон! Если бы ты знала, что мне придется тебя покинуть. Ты плакала, потому что я «хвораю»? Ах, при чем тут это? Что общего это имеет с двенадцатым октября!..

23 сентября

Редко выдаются дни, когда я могу погрузиться в прошлое и потеряться в воспоминаниях. Сколько же лет я думаю лишь о предстоящем, только и жду этого великого и ужасного дня, двенадцатого октября моего сорокового года жизни!

Как это будет, как же это будет? Я не боюсь, но мне сдается, что оно подойдет мучительно медленно, двенадцатое октября.

27 сентября

Из Кронсхафена явился старый доктор Гудехус, он приехал на телеге по шоссе и присоединился к нашему с Асунсьон второму завтраку.

«Вам, — сказал он и проглотил полцыпленка, — необходимо двигаться, господин граф, больше бывать на свежем воздухе. Не читать! Не думать! Не ломать голову! Я ведь считаю вас философом, хе-хе!»

Ладно, я пожал плечами и поблагодарил его за совет. И маленькой Асунсьон он кое-что порекомендовал, глядя на нее с вымученной смущенной улыбкой. Ему пришлось увеличить мне дозу брома; может, теперь я смогу побольше спать.

30 сентября

Последний сентябрь! Уже недолго. Сейчас три часа пополудни, и я подсчитал, сколько минут осталось до начала двенадцатого октября. Восемь тысяч четыреста шестьдесят.