Небольшая комната, в которой они очутились, была празднично озарена колыхавшимся таинственным отблеском двух десятков свечей. Молоденькая девушка с целомудренным глуповатым лицом в гладком платье, белом отложном воротничке и манжетах, сестра Даниэля, Мария-Иозефа, стояла у двери и подавала всем руку. Новеллист был с ней знаком. Он видел ее на чае в литературном салоне. Мария-Иозефа сидела там очень прямо, держа чашку в руках, и ясным проникновенным голосом говорила о своем брате. Она боготворила Даниэля.
Новеллист искал его глазами.
— Его здесь нет, — сказала Мария-Иозефа. — Он уехал не знаю куда. Но незримо он будет пребывать среди нас и услышит каждое слово посланий, которые нам прочтут.
— Кто их прочтет? — смиренно осведомился новеллист. Ему было не до шуток. Доброжелательный, скромный человек, он благоговел перед всеми явлениями мира сего и готов был учиться и почитать все достойное почитания.
— Ученик брата, — ответила Мария-Иозефа, — мы ждем его из Швейцарии. Он еще не прибыл, но явится в должный миг.
Прямо против двери обращал на себя внимание стоявший на столе и прислоненный верхним краем к наклонному потолку большой рисунок углем, размашистыми штрихами изображавший Наполеона: державно развалясь в кресле, император грел обутые в ботфорты ноги у камина. Справа от входа, наподобие алтаря, возвышался киот, где между двумя свечами в серебряных подсвечниках раскрашенная скульптура святого с воздетыми горе очами широко раскрывала объятия. Перед киотом стояла скамеечка для молитвы, а подойдя поближе, можно было увидеть и прислоненную к ноге святого маленькую любительскую фотографию безбородого молодого человека лет тридцати с необыкновенно высоким, покатым и белесым лбом, чье костлявое, чем-то напоминавшее хищную птицу лицо дышало сосредоточенной одухотворенностью.
Постояв перед снимком Даниэля, новеллист, осторожно ступая, отважился двинуться в глубь комнаты. Возле большого круглого стола, на желтой полированной крышке которого выжжен был тот же парящий орел со шпагой, что и на пригласительных карточках, но обрамленный лавровым венком, среди низеньких деревянных табуреток возвышался наподобие трона готический стул с высокой, прямой и узкой спинкой. Длинная, грубо сколоченная скамья, покрытая дешевенькой тканью, почти загораживала проход в образуемую стеной и крышей просторную нишу, где находилось низенькое оконце. Окно было отворено, вероятно, потому, что приземистую кафельную печь слишком жарко натопили, и в нем виднелся кусок синей ночи, в глубине и безмерности которой одинокие газовые фонари разбредались желтовато горящими точками.
Напротив окна комната суживалась в род алькова, ярче освещенного, чем вся остальная мансарда, и служившего не то кабинетом, не то часовней. В глубине его помещался обитый блеклым ситчиком диван. Справа виднелась занавешенная книжная полка, в верху которой горели свечи в канделябрах и античные светильники. Слева на покрытом белой скатертью столе стояли распятие, семисвечник, чаша с красным вином и ломоть булки с изюмом на тарелке. В передней части алькова на низеньком помосте подле железного, в рост человека, шандала поднималась золоченая гипсовая колонна с наброшенным на капитель алым шелковым алтарным покрывалом. На этом-то своеобразном аналое лежала стопка исписанной бумаги — послания Даниэля. Комната, включая наклонные части потолка, была оклеена светлыми в ампирных веночках обоями; гипсовые маски, четки, большой заржавленный меч висели на стенах, и, помимо изображенного в креслах Наполеона, всюду мелькали портреты — Лютера, Ницше, Мольтке, Александра Шестого, Робеспьера и Савонаролы, написанные в самой различной манере.
— Через все это он уже перешагнул, — сказала Мария-Иозефа, стараясь прочесть на почтительно-замкнутом лице новеллиста, какое впечатление произвела на него обстановка. Но тем временем, храня набожное молчание, вошли новые гости, и все стали чинно рассаживаться на скамьях и стульях. Кроме описанных уже лиц, здесь собрались: чудаковатый график со старообразным детским личиком, хромая дама, имевшая обыкновение представляться как «эротичка», незамужняя молодая девица из дворянской семьи, родившая ребенка и со скандалом изгнанная из дома, однако лишенная каких-либо духовных запросов и лишь из уважения к ее материнству принятая в этот круг, пожилая писательница и горбатый музыкант, — всего двенадцать человек. Новеллист уединился в нише с окном, а Мария-Иозефа села у самой двери на стул, скромно положив руки на колени. Так они дожидались апостола из Швейцарии, который явится в должный миг.
И вдруг вошла богатая дама, великая охотница посещать подобного рода сборища. Она приехала сюда в собственной, обитой штофом карете, покинув великолепный свой особняк с гобеленами и дверными рамами, облицованными желтым нумидийским мрамором, поднялась на самый верх по темной лестнице и впорхнула в дверь — красивая, благоухающая, обворожительная, в синем суконном платье с желтой вышивкой, в парижской шляпке на рыжевато-каштановых волосах — и усмехнулась одними глазами, будто украденными с полотен Тициана. Ее привело сюда любопытство, скука, тяга к контрастам, желание оказать покровительство всему мало-мальски незаурядному, милое сумасбродство; она поздоровалась с сестрой Даниэля и новеллистом, посещавшим ее дом, и как ни в чем не бывало уселась на скамью перед оконной нишей между эротичкой и философом, похожим на кенгуру.
— Чуть было не опоздала, — понизив голос, сказала она своим красивым подвижным ртом новеллисту, сидевшему у нее за спиной. — У меня были гости к чаю; я думала, они никогда не уйдут…
Новеллист таял от восхищения и благодарил Бога, что пришел в приличной паре. «До чего хороша! — думал он. — Не уступает дочери».
— А фройляйн Соня? — спросил он, наклоняясь к ее плечу. — Вы не привезли с собой фройляйн Соню?
Соня была дочерью богатой дамы и, по мнению новеллиста, созданием редкого совершенства, чудом образованности, идеалом и вершиной всей предшествующей цивилизации. Он дважды повторил ее имя, потому что ему доставляло неизъяснимое наслаждение произносить его.
— Соня нездорова, — сказала богатая дама. — Представьте, у нее разболелась нога. О, сущие пустяки, небольшая опухоль, что-то вроде нарыва или нагноения. Ей вскрывали. Может быть, в этом даже не было необходимости, но она сама настояла.
— Сама настояла! — повторил новеллист восторженным шепотом. — Узнаю ее! Но как, Бога ради, скажите, я могу выразить ей свое соболезнование?
— Ну, я ей передам привет от вас, — сказала богатая дама. И, видя, что он молчит, добавила: — Вам этого мало?
— Да, мне этого мало, — пролепетал он сдавленным голосом.
И так как она ценила его книги, то с улыбкой ответила:
— Тогда пошлите ей какой-нибудь цветочек.
— Благодарю! — сказал он. — Благодарю! Я непременно так и сделаю! — А про себя подумал: «Цветочек? Букет! Огромный букет! Еще до завтрака полечу на извозчике в цветочный магазин!» — И почувствовал, что он-то, во всяком случае, не оторвался от жизни.
В коридоре заскрипели половицы, дверь рывком отворили и захлопнули, и перед гостями, в колеблющемся пламени свечей, предстал плотный коренастый малый в темной куртке и брюках — апостол из Швейцарии. Окинув комнату грозным взглядом, он стремительными шагами направился к гипсовой колонне перед альковом, встал за ней на помост, утвердившись там столь прочно, будто собирался в него врасти, схватил лежавший сверху лист рукописи и тотчас принялся читать.
Он был безобразен, с короткой шеей, на вид лет около двадцати восьми. Остриженные ежиком волосы вдавались острым мысом в и без того низкий и иссеченный морщинами лоб. На бритом, хмуром и топорном лице выступали бульдожий нос и массивные скулы, щеки ввалились, а вывороченные толстые губы с трудом, нехотя, будто в бессильной злобе, неуклюже ворочали слова. Неотесанное лицо его было, как ни странно, бледным. Он читал свирепым, неестественно громким голосом, который, однако, временами с трепетом замирал у него в груди или срывался от удушья. Короткопалая красная рука, державшая исписанный лист, мелко дрожала. Он являл собой странную и отталкивающую смесь грубой силы и немощи, и то, что он читал, поразительно согласовывалось с его обликом.