Фьора. Как чувствует себя повелитель Флоренции?
Лоренцо (вздрагивает, с трудом приподнимается на подушке. Болезненная, страстная улыбка натягивает лицо). Хорошо! Хорошо! Чудесно, прекраснейшая! Это вы? Я хорошо себя чувствую. А как же иначе? Что, несколько обмяк на стуле? Я слагал стихи. Сочинял песенку прелести ваших ноздрей, когда они так презрительно подрагивают! Ну а коли сочинял стихи, что из этого следует? Что я здоров, как рыба в воде! Сочинительство стихов свидетельствует об избытке душевных сил…
Фьора. Тогда поздравляю вас.
Лоренцо. А я благодарю вас, моя милостивая богиня! Я вас еще не вижу: но прохладный, сладкий голос омывает мне сердце… Сейчас… сейчас я вас увижу!.. О, ваша красота! Не угодно ли вам подсесть ко мне? Сюда, на скамеечку? Хотя место у ваших ног скорее полагалось бы занять мне… Вот видите, все меня бросили, а я не жалуюсь. Возможно даже, сам и отослал этих бездельников. О вашем очаровании глубже думается, сильнее любится в одиночестве.
Фьора. Так вы меня еще любите, Лоренцо де Медичи?
Лоренцо. Еще? Вас? Тебя? Я тебя больше не люблю? Тебе ли не знать, что все силы моей души, моего разума сгорают, жаждая тебя?
Фьора. Тогда я не понимаю, отчего бы вам не встать с подушек и не устроить мне праздников.
Лоренцо. Праздников… Ну конечно… Праздников… Я несколько устал.
Фьора. От меня?
Лоренцо. Остро и сладко!.. Я люблю вашу надменность!
Фьора. Да и от чего бы вам устать, как не от меня?
Лоренцо. Позвольте, я положу вам руку на лоб! Она пылает, не правда ли? Всё горячка… Пьерлеони говорит, она оттого, что Юпитер и Венера так встали по отношению к Солнцу и друг к другу, что оказывают на меня неблагоприятное влияние. Пьерлеони ничего не смыслит. Эта горячка воспалила мою кровь, когда я впервые увидел вас, когда в душу мне впервые влилось ваше очарование; кровь моя пылает с того самого часа. Вам об этом известно? Феррара… Герцог в золотой гондоле, окруженной разноцветными лодками, вышел по речным волнам мне навстречу, на судах колыхались знамена, звучала музыка, меня приветствовали певцы. Берега, вдоль которых белели статуи радостных богов, утопали в цветах, а между статуями стояли стройные мальчики с плетеными венками в руках. И в каждой лодке — прекрасная женщина в красивейшем аллегорическом наряде. То города Италии выплыли мне навстречу. И среди всех я видел одну, одну, с лавром в волосах и лилией в руке. А буффоны в дерзких строфах пели мне, что ты Флоренция, ты, сладкая, единственная, слава, блеск, любовь и власть, венец томления, ты, цветок мира, и станешь моей… Я смотрел на тебя, и боль стиснула мне сердце, мука, тяга, глубокая тоска — как ее назвать? — по тебе! По тебе! Иметь тебя, цветок миров, мерцающее искушение, и умереть от тебя!
Фьора. Несчастный победитель! Что отдали бы вы за то, чтобы обменять вашу усталость на ту муку?
Лоренцо. Я чувствую ее! Она так и не отпустила меня! Разве тобою можно владеть? Разве борьба за тебя может увенчаться окончательной победой? Бывает ли покой в твоих объятиях?.. Ты склонилась ко мне, о прекрасная! Помнишь ли вечер после праздника? Ты пришла… Явилась в мраморной дверной раме. И в золотисто-темных покоях, впервые обняв тебя, захватив губами твой рот, я почувствовал кинжал, что ты носишь в лифе, и вспомнил Юдифь… Твой отец ненавидел Медичи. Он присягнул на верность Питти, мы выслали его в нищету, и изгнание стало свидетелем расцвета твоей красоты. Может, ты отдалась лишь для того, чтобы отомстить? Чтобы в момент глубочайшего наслаждения в меня вонзилась ядовитая смерть? Сколь часто, когда еще так пьянил час любви, я всматривался в твои загадочные глаза, проникал в смысл твоих холодных, отточенных речей… Ты когда-нибудь любила меня? Или другого — из тех, кому предавалась? Может, ты лишь с любопытством покоряешься силе тоски, которая не вправе забыться в удовольствии, которая, обладая, должна рождаться вновь и вновь, если не хочет позорно тебя потерять? Тому, мадонна, кто отведал вашего очарования, покоя больше не будет, не будет даже в созерцательном воспоминании о минувшем, не будет даже в мечтах о будущем. Лишь непрерывное, едкое настоящее, бдительное, роковое, опасное и — испепеляющее…
Фьора. Послушайте, государь Лоренцо! Я пришла не для того, чтобы диспутировать с вами об искусстве любви. Я женщина; но часто казалось, будто мой голос, да и мнение важны для вас и в серьезных делах.
Лоренцо. Говори, прошу тебя.
Фьора. Ну что же, я пришла выразить вам свое изумление беспечностью, с которой вы взираете на то, как скверно развиваются общественные дела… Вы никогда не слыхали о монахе по имени Иероним Феррарский, приоре Сан-Марко?
Лоренцо (смотрит на нее). Я слыхал о нем.
Фьора. И слыхали, что он словами покоряет город, повергает к своим ногам юношество, сокрушает в прах, принуждает к покаянию художников, мутит против вас и вашего правления народ и позволяет молиться на себя, как на посланника Распятого?
Лоренцо. Я слышал об этом.
Фьора. Вот как! И вы покорно терпите все это в подушках вашей усталости?
Лоренцо. Если Флоренция любит его, я не могу этому помешать и не хочу этому мешать.
Фьора. Он оскорбляет Флоренцию.
Лоренцо. И Флоренция любит его за это.
Фьора. Вы потерпите и то, что он оскорбляет меня?
Лоренцо. Он это сделал?
Фьора. Я расскажу вам все, с самого начала. Оно было положено не в Санта-Мария-дель-Фьоре.
Лоренцо. Вы бывали в соборе?
Фьора. Как все.
Лоренцо. Вы часто бывали в соборе?
Фьора. Когда находила охота… С той же регулярностью, что и вся Флоренция. И из более оправданного любопытства, чем вся Флоренция. Я знаю этого монаха по прежним временам.
Лоренцо. По прежним временам?
Фьора. По временам, когда венец славы еще невидимо парил над его уродливой головой. Рассказать недолго. В Ферраре, по соседству с домишком, в котором мой отец нашел укрытие от ваших ищеек, жил некий горожанин по имени Никколо, ученый, состоятельный, древнего рода, пригретый при дворе; он жил со своей женой, моной Еленой, и маленькими детьми, двумя девочками и четырьмя мальчиками, так как старший, избрав участь наемника, уже оставил отчий том… Я была ребенком, или почти ребенком, лет двенадцати-тринадцати, но уже красива — вы мне поверите? — юноши пожирали меня глазами… Я поддерживала с соседями добрые отношения. Мы общались, болтали через окно, навещали друг друга, в летнюю пору ходили за городские ворота, бегали друг за дружкой по лужайке, плели друг другу венки. Но один из соседских сыновей не участвовал в нашей радостной дружбе, второй, ему, кажется, было около восемнадцати, слабый, невысокого роста и уродливый, как ночь. Он был нелюдим и, когда вся Феррара устремлялась лицезреть публичные празднества, зарывался в книги, играл на лютне печальные мелодии или что-то писал, не давая никому читать свои каракули. Из него думали сделать врача, и ему пришлось заняться философией, горбясь в каморке над Фомой Аквинским и толкователями Аристотеля… Мы часто дразнили его и бросали ему в окно на конторку апельсиновые корки; тогда он, презрительно улыбаясь страдальческой улыбкой, поднимал взгляд… Наши с ним отношения были особые. Он избегал меня со страхом и отвращением, и тем не менее его словно кто-то обрек встречать меня повсюду — в доме, на улице… Тогда он, казалось, трусливо и робко желая улизнуть, все же овладевал собой, сжимая толстые губы, шел мне навстречу и, изменившись в лице, с затравленным, тяжелым взглядом здоровался. Так я поняла, что он влюблен в меня, и радовалась доставшейся мне власти над его угрюмым высокомерием. Играючи я привечала его, давала надежду и, кривясь, снова отталкивала. Мне доставляло такое наслаждение властвовать глазами над током его крови. Тогда он еще больше замкнулся, исхудал, стал поститься так, что у него провалились глаза, и часами простаивал на коленях в церкви, до крови прижимая лоб к выступу алтарной ступени. Я же из любопытства устроила, что как-то раз в сумерки мы остались с ним в комнате наедине. Я сидела и молча ждала. Тут он застонал, приблизился ко мне, зашептал, зарыдал и признался… А когда я, якобы изумившись, усовестила его, им овладело нечто вроде бешенства, почти нечеловеческого, задыхаясь, он в изнеможении принялся умолять меня отдаться ему. Я с отвращением и ужасом оттолкнула его — возможно, даже ударила, поскольку он все жадно цеплялся за меня. Тогда он вскочил и с хриплым, невнятным криком бросился прочь, прижав к глазам кулаки.