Выбрать главу

Как будто угадав его мысли, Сапролегний ухмыльнулся и прогудел:

— Сколь отрадно, дорогой нунций, что мы не иудеи и не нужно нам выбирать между «чистым» и «нечистым», выискивать, раздвоены ли у той или иной твари копыта либо не раздвоены, жует ли она жвачку или нет, имеет ли оперение и чешую или обходится без таковой. Всякий скот и всякую птицу создал Господь в пищу человекам! Все твари земные служат нам на потребу! Кстати, отведайте вот эту копченую мурену, пальчики оближете! Она, к сожалению, не вскормлена мясом римских рабов, но от этого нисколько не потеряла во вкусе. А как славно переваривается! Абсолютно никаких defaecatio[22]. Не желаете? Напрасно! А я так позволю себе несколько кусочков...

Каноник Балл ион Какаш, снова вероятно шокированный этим высказыванием дяди, по рассеянности хватил с полстакана абсента и теперь сидел, выпучив глаза и жадно хватая ртом воздух. Несколько отдышавшись, он просипел голосом циркового чревовещателя:

— Помилуйте, дядюшка! Что вы такое говорите! Пан Ассур может бог знает что о нас подумать...

— Не юродствуй, племяш! Не уподобляйся Папеларду. Ханжество не к лицу праведнику. Пан Ассур тоже homo est[23], и, как говаривал славный старик Теренций, ничто человеческое ему не чуждо. Он нас не осудит. Тебе же следует иметь немного более терпимости и любви к ближнему...

— Я не люблю ближнего?! — возмутился каноник. — Да я всем сердцем...

— «Возлюби ближнего своего», — прервал племянника епископ, — это значит прежде всего: «оставь ближнего своего в покое!» И как раз эта деталь добродетели связана с наибольшими трудностями.

— Пагубное влияние германской философии... — начал было стремительно соловеющий каноник, но вдруг, желая по всей видимости переменить разговор, пробормотал безо всякой связи: — В рагу, кажется, чего-то недостает... перца, что ли...

После он и вовсе погрузился в молчание, подпер обеими руками голову и принялся в задумчивой прострации созерцать подвергшийся изрядному разграблению стол.

Ассур нашел момент подходящим и, подождав, покуда Сапро-легний закусит очередной бокал абсента маринованными маслинами, поинтересовался:

— Насколько я понимаю, профессор, вы не слишком ладите с нынешним мэром Папелардом?

— Отчего же? — пожал тот плечами с видимым равнодушием. — Ладим. Насколько вообще может ладить разумный человек с опасным безумцем.

— Вот как? А в чем именно выражается его безумие?

— Бедняга свихнулся на религиозной почве, — со вздохом невыразимой печали ответил епископ. — Вероятнее всего, это результат дурного пищеварения.

— Следовательно, никакой личной неприязни промеж вас нет?

— Да ну что вы! Какая может быть неприязнь! Сего скорбного главой бедолагу можно только душевно пожалеть. И, видит Бог, я жалею его от всего сердца! — заявил Сапролегний, с чувством прижимая руку к желудку. — Однако всему же есть предел... Вот буквально на днях он поймал меня в коллегии после лекции, ухватил за пуговицу и принялся столь долго и нудно толковать о недостатке благочестия среди горожан и священном долге каждого истинного сына Вселенской Церкви способствовать возвращению их на путь исправления и стезю добродетели, что у меня разлилась желчь и чуть-чуть не произошло обезвоживание организма! Хорошо еще, что это случилось совсем недалеко от моего кабинета и я успел добраться туда прежде, нежели болезнь приняла роковой оборот. Но страшно подумать, что могло произойти, случись это где-нибудь в другом месте!

— Ага, это понятно. Но почему тогда вы воспрепятствовали его затее по затоплению шахт?

— Ах, вы вот к чему клоните! — против ожидания Ассура епископ нисколько не смутился, а, напротив, сделался весел и даже зашелся гулким булькающим смехом. — Не смею отрицать, препятствовал! И дальше, по мере сил, намерен препятствовать. Я же говорю вам, у него вовсе крышу снесло. Сплошное наказание с этими фанатиками.

— Итак, вы сомневаетесь в полезности самой меры?

— Какой меры?

— По затоплению шахт! Принесет это пользу или нет?

— Откуда мне знать?

— Но мэр убежден, что из этих древних штолен к вам в город лезет всякая нечисть.

— Не знаю. Возможно.

— Так в чем же дело?

— Что вы имеете в виду?

— Я спрашиваю, чем обусловлен ваш запрет на затопление шахт? Что именно побудило вас противиться уничтожению этих копей? Коль скоро вы не исключаете возможность, что именно они и являются источником... гм... инфернальных явлений.

— Видите ли, любезный нунций... Я действительно не могу исключить подобную возможность... То есть я не очень-то верю во все эти россказни, будто именно там, под землей, и находится некий рассадник нечистой силы. Доказательств тому нет. Но и никаких доказательств противного также не имеется. Поэтому я могу допустить, что Папелард и иже с ним правы в сем вопросе. Но! Дело-то вовсе не в этом! Пускай они будут хоть тысячу раз правы, однако это все одно не повод к затоплению шахт.

— Объяснитесь.

— Охотно. Известно ли вам, что, помимо упомянутых штолен, шахт и тоннелей, кои образовались за многие века добычи серебра, угля, свинца, цинка и не помню чего там еще, холм, на котором стоит наш город, пронизан и естественными карстовыми пещерами и ходами? Эти природные пустоты во многих местах соединяются с искусственными, так что все вместе они образуют эдакие замысловатые гигантские соты. Основание Кутной Горы по большому счету пустотело, лишь разделено многочисленными, относительно тонкими перемычками... А теперь представьте себе, что случится, ежели напустить туда воды, которая неминуемо разрушит и размоет большинство из этих перемычек? Да весь наш городок просто уйдет под землю, ухнет в тартарары! Провалится к чертовой бабушке!

— Вы сквернословите, дядюшка! — подал голос неожиданно очнувшийся каноник святой Варвары.

— Цыц! — отозвался епископ. — Налей себе еще абсента. Это приведет тебя в чувство и вернет необходимое равновесие мыслям. Нет того хуже, когда человек недопьет.

Но преподобный Какаш уже вновь был занят собственными размышлениями и только бормотал себе под нос нечто маловразумительное. А вернее говоря, нес сущую околесицу, не имевшую ни начала, ни конца:

— Телеса наши, во гробах почившие, — слабым голосом бубнил каноник, — воспрянут из земли, аки трава весною, и по соединению с душами восстанут, и укажутся всему небу, пред очами ангелов и человеков, пред очами предков наших и потомков... одни яко пшеница, иные яко плевелы, ожидая серпов ангельских и того места, кое назначено особо для пшеницы, и особо для плевел...

— Ишь ты! — усмехнулся Сапролегний. — Небось, сам-то пшеничным колосом себя мнит, а меня к плевелам отнес... Эх, молодежь! Пить не умеют, а туда же, рассуждать тщатся... Умолкни, злак ангельский!

— А? — каноник непонимающе уставился на епископа. — Какой знак? Знамение? Ангельское? Где?

— Где, где! Вон там, на стене, видишь! Хе-хе! — забулькал Сапролегний утробным смешком. — Мене! Такел! Фарес!

Преподобный Какаш изменился в лице, задрожал и со страхом воззрился в указанном дядей направлении.

— И тогда связи чресл его ослабли и колена его стали биться одно о другое! — радостно прокомментировал епископ. — Ступай проспись! Немощь халдейская!

Каноник икнул, сообщил всем присутствующим, что ему необходимо срочно в уборную, и, уронив голову на залитый вином стол, жалобно захрапел.

— Ессе homo![24] — с горечью возгласил Сапролегний, обратив на племянника обвиняющий перст. — Якобы совершеннейшее творение Божие! В чем оно, это самое совершенство? Вы его видите? Я — нет. Ах, прав был Аврелий Августин, когда сетовал на проклятую несообразность человеческой природы! Тысячу раз прав! Что говорить, если и само появление наше на свет обставлено не вполне подобающим образом? Inter faeces et urinam nascimur![25]