– Чего вдруг спросил? – насторожился старик, приподнимая голову от подушки.
– Мы с классом на стадионе батл-перформанс смотрели. Там гитлерюги на броневике с крестами приехали, в касках таких прикольных, с рожками, а наши на них… Всех вверх тормашками покидали, поубивали, остальные сдались. Круто было!
– На стадионе… Понятно. Май, значит, скоро.
– Дед, нам училка задание дала – спросить у стариков, если в семье есть, кто чего помнит, рассказать классу, как там было.
Дед криво усмехнулся:
– Ответь ей, что там было хреново.
– Ладно тебе. Я честно спросил. Скажи лучше: ты сколько фашистов убил?
– Ни одного.
– Как это? Ты разве в атаку не ходил?
– Не ходил. Я служил в медсанбате.
– А что это? У тебя автомат вообще был?
– Нет. В медсанбате лечат. Автоматы ближе к середине появились. А так всё больше «мосинка», винтарь-трёхлинеечка, и обойма в пять патронов, и то не у всех. У меня и её не было.
– Как же ты тогда воевал? Страшно было?
– Было. Не все в армии стреляют. А страшно всем.
– Ты боялся? – удивился внук. – Чего? Мы же сила!
– Они – тоже, иначе бы не полезли. Иначе бы не четыре года воевали. На фронте все боятся, если не дураки. Ложишься спать и не знаешь, на каком свете проснёшься. На войне важно перемолоть живую силу противника. Раненый в строй рано или поздно вернётся, лучше его добить, пока он беспомощный, безоружный и заодно врачей до кучи, чтоб никто не вставал снова. Так немцы и поступали. Логика простая.
– А мы тоже их раненых убивали?
– Нет. Не знаю таких случаев.
– Когда ты бояться стал?
– Cчитай, с сорок первого, с первого свидания с фашистом. Боишься тогда, когда делать нечего. А когда занят, не думаешь о страхе, но он никуда не девается.
– А что ты вообще там делал? Как оно всё происходило? Вот самый первый раз?
– Обыденно и просто. Получил батальон приказ следовать на указанное место и приготовиться к приёму раненых. Пришли. Разгрузились на опушке, рядом зенитки стоят, чуть дальше – фальшивый аэродром с муляжами самолётов, ещё подальше – настоящий аэродром. Тогда ещё плохо соображали, что так нельзя. Август. Красота. Птицы поют. Как будто нет никакой войны. Вдруг сирена с неба завыла. Пикировщики стали на фальшак падать. Зенитки молчат: приказа открывать огонь не было. Немцы встали в круг, бомбят обманку, боекомплект расходуют. Наши притихли, военный аэродром хорошо замаскирован, фашист его не видит. Отбомбятся «юнкерсы», полетят обратно, наши им вслед вылетят и отметят, откуда они поднялись. Но, видать, у кого-то нервы сдали. Сначала одна, потом вторая, за ней следом забухало… Командиры зениток орут, в воздух из пистолетов стреляют… Балаган прекратили, да уж поздно.
Медсёстры наши – студентки – та же история: как канонада началась, так всё побросали, за руки взялись и побежали парами к зенитчикам. Болеть за наших, аплодировать, смотреть, как те фашистов посбивают.
А один лапотник меж тем вышел из круга – и на орудия. Из пулемётов пострелял, бомбу бросил.
Вышел из пике мастерски, низко-низко, жаром обдал. Видно было, как очки лётчика бликуют. И улетел вслед своим. Бомба хлопнула. Пыль осела, снова солнце светит, полная безмятежность. Птицы щебечут, кузнечики стрекочут, листва шелестит. Кукольные самолёты в щепу разлетелись, чадят, батарея разбита, считай, подавлена, есть погибшие и раненые. А кто? Да мои медсёстры и орудийная прислуга. Вот когда увидел, что пули насквозь прошили ствол зенитки, тогда и стало страшно. На финской кампании такого видеть не доводилось. Потом особисты приехали, командиров зенитных увезли.
На фронте все боятся, если не дураки. Ложишься спать и не знаешь, на каком свете проснёшься. На войне важно перемолоть живую силу противника.
– Куда?
– В никуда. На войне таких вопросов не задают.
– А так чтоб совсем-совсем испугался, помнишь?
– Ещё бы! Хотел бы забыть, да не забывается. В сентябре сорок первого за нашими линиями я оказался. Аккурат после шифрограммы за номером сорок девять семьдесят шесть командующего Ленинградским фронтом товарища Жукова. Помню её слово в слово: «Разъяснить всему личному составу, что все семьи сдавшихся врагу будут расстреляны и по возвращении из плена они также будут все расстреляны». Сочинил как обрезал. И кто эти «они», не пояснил. Там и оставайтесь, обратно вам дороги нет.
– Ты разве был в плену?
– Повезло, не был. С двадцать второго июня в мыслях – только биться, а тут ещё и родных пристегнули… В голове каждого отложилось: не попадать! Но наши так быстро отошли, что медсанбат оказался за линией фронта. Про нас забыли. Когда немцы мимо стали ездить, мы очнулись и давай драпать к своим. Раненых кое-как тишком отправили. Последние мы, с санитаром нестроевым и водителем, уже ближе к полночи сели на полуторку и погнали. Фары не зажигали. Подъехали к мосту через Волхов. Темень. С другой стороны кто-то стоит, моторы вроде гудят, огоньки синие мерцают. Вышел из машины, слушаю: на каком разговаривают? Наши или ещё кто – не разберу. Запахи ловлю: по-другому немцы пахнут. Выхлоп моторов на эрзац-бензине тоже с нашим чадом не спутаешь. Ветра нет, ночь тиха, только вода под мостом шумит. Непонятно. Санитару приказал сапоги снять, чтобы подковками по настилу не цокать, и аккуратно выяснить. Тот разулся, в темень ушёл и исчез. Пропал. Вдруг слышу оттуда окрик и дружный смех. Я обрадовался: свои. А там хлопок винтовочный, жужжание и cкрип. Фары вспыхнули на секунду, но я успел разглядеть: с той стороны немцы гурьбой и танк. Башня его поворачивается на прямую наводку. Ахнул он болванкой, полуторку с шофёром смело, как будто их и не было, меня через перила в воду скинуло, оглушило, течением понесло. Через день к своим вышел. В неразберихе никто мной не занимался, откуда я появился, где более полутора суток болтался, а страх был великий. Семью-то за что? Враг в бою ещё может промахнуться. Свои – никогда. Кто будет разбираться, был ты в плену или не был – пришёл-то оттуда. Лётчикам особенно с этим приказом не везло. Их пачками за линией фронта сбивали.