Еще – соляркой, табачной дешманью, чем-то от отсутствующего отца, теплыми выдохшимися «Ессентуками», свободой от филфака-мамы-времени-матки-парабол. И хлебом. Хрустом горбушек, рвущейся ржаной мякоткой (и чтобы непременно с арбузом). Перинным пшеничным. Кружевом лаваша. Санин запах хотелось потрогать – самой кромочкой пальчиков, чтобы не порвать ненароком.
Вместо точки в тетради нарисовалась запятая.
Одно перочинное сердце и десять спазмов спустя случился звонок. Гогот, и снова пот, и шуршание, и.
Лизонька ждала долго, долго. И вставала аккуратно, аккуратно.
И все равно – вата не спасла, и трусики не спасли. И отчетливо, отчетливо расползалось по крахмаленому платью позорное кровавое пятно. Лизонька пунцовела и тряслась. Саня смотрел на подол.
Если Саня и знал что-то о красоте раньше – то сейчас подумал, что вовсе ничего и не знал. У Лизоньки была кровь на белых ляжках и розовая-розовая шея. Как никогда захотелось пришиться своей пустотой к Лизонькиной пустоте.
Но вместо этого Саня стащил с себя напрочь пропотевший олимпос и повязал на Лизонькину талию. На ощупь это было колюче и правильно. Лизонька даже не пикнула. Зачем-то поблагодарила.
И сразу за школьным забором Саня закурил. И свободной ладонью утянул из Лизонькиных рук портфель и мешок со сменкой.
И в гараже пахло бетоном и пивом «Интрига».
Саня вернулся с бутылкой воды, маминым платьем и упаковкой маминых же заграничных прокладок.
Вернулся – и бахнулся перед Лизонькой на колени, и омыл ее чуточку окровавленные ноги.
И.
На филфак поступили вместе. Любились в перерывах между зубрежкой древнегреческого. Лизонька токсикозила весь второй семестр. Саня добывал ей арбузы – непременно краденые. Как Лизонька и хотела.
Сын случился вовремя. Яростно заголосил под «Лебединое озеро». Пах амфибрахием – и ржаным хлебом. Саня все рвался на баррикады. Но приходил домой всегда почему-то не окровавленным – и с банкой «Симилака» под мышкой. И накрывал сына фланелевым одеяльцем. Обязательно – мишками поперек. Как велела Лизонька.
Нормальная жизнь оказалась посложнее Стрелецкого бунта. Плесень отваливалась от Сани шматами. Тихое Медведково вызолачивалось медленномедленно – готовилось к первой свободной осени.
Лехе звонит мама – и после череды классических вопросов про здоровье и еду (сальце, горчичное масло, Родина-мать) выдает базовое: «Ну как у тебя на личном, Алешик?»
Пупупу.
Мамуль.
Десять огоньков в директе, пятьдесят неинтересных диалогов в дейтинге, «привет, спишь?» – от человека, с которым рассчитывал на совместное здорово и вечно, – и трек Жени Трофимова «Поезда» перед сном.
Леха устало басит: «Все хорошо, мам. Пока в приоритете работа».
Леха уволился неделю назад. Таски, митинги, асапы и апрувы. Лабуба на карабине, матча на кокосовом, неподходящие усики на неподходящем лице, бильярд, крафтовое пиво (я не алкоголик, я пьяный профеминист). Господи Христе, Алешик. Ты что делаешь-то с собой.
К своим тридцати двум Леха заимел разве что тремор да недописанную докторскую по дисциплине «брошенка стадис».
Позапрошлым летом прогрессивно предложил разделить счет пополам. И на прощание подарил Лиде карабинчик-сердечко. Лида сказала: «Пупупу». Поцеловала в щеку невнятно – только блесточки свои по Лехиной бороде размазала. Осталась при родных веснушках. Но карабинчик все-таки повесила на ключи.
И завертелось. Далее Леха уже ничего не разделял, спонсировал бесконечные ноготочки-реснички-шугаринги и радовался, что дома пахнет домом: кофеем, борщом и «Белизной». Профеминист, ага. На сердечке повисла новая связка – от Лехиной однушечки за МКАД (зато своя).
Лида гремела ключами и половниками, правильно стонала, училась на инязе, задорно рубилась с Лехой в «Плойку», забивала сливы крашеными волосами и везде рассыпала свой гадский глиттер – только успевай пылесосить. И Леха пылесосил. Ну а что, равноправие. Равнолевие.
Раболепие. Целовал Лиде коленки и чувствовал, как в голове разглаживается всегдашний шум.
Со временем так полюбил, что увидел жену и развидел недоласканную девочку из дейтинга. Со всеми вытекающими. Да и Лида расслабилась, забила на чулки и шугаринг – предпочтя шугарингу курсы корейского.
И когда стало почти не страшно отвечать на мамино извечное «Ну-что-Лешик-когда-внуки?» (мы с отцом не молодые уже ты не молодой уже Бог дал лужайку пусть и зайку наконец-то даст – давяще, за кадром) – тогда Лида и ушла. Декабрем, перед Новым годом.
Пупупу.
Ласт Кристмас ай гив ю май харт.
Что-то не заметил, что-то проглядел. Худела, тускнела глазами, перестала донимать дурацким: «А ты бы меня любил, если бы я была дождевым червем? Молотком для мяса? Лабубушкой? Югославскими войнами? Ты бы меня по-прежнему любил?» Уворачивалась от поцелуев, спала веснушчатым носиком к стенке. Иногда наоборот – ластилась как-то слишком. Давяще, как мамины ожидания. Леха отмазывался усталостью, пропускал внеурочное пиво и засыпал.